Я видел, что этот разговор может завести нас далеко, а потому больше не возражал. Иван Васильевич вернулся к прерванному рассказу.
– Так вот, женился я на Верочке. Вспоминая теперь это время, вижу, что и тогда в ней было что-то не вполне нормальное. Ни истерик, ничего этого, а так, как доктора говорят, – усиленная чувствительность. Думаю, что было. Я ее любил, искренне вам говорю, всей душою. А она – просто и сказать нельзя, что с ней делалось. Говорит, говорит, как любит – а потом даже рассердится.
– Не могу я выразить моей любви. Хочу – и не могу. Помоги мне, если тебе меня жалко.
Я ее успокаиваю.
– Это, – говорю, – у тебя, Веруша, романтизм. Я знаю, что ты меня любишь, и счастлив. Чего же тебе еще?
Удивляться романтизму было нечего: ведь ей еще семнадцати лет не исполнилось; а я уж был не юноша.
Однако она все чаще на меня сердилась. Потом вдруг как-то говорит:
– Ты со мной, как с куклой, забавляешься. Ничего я про тебя не знаю. Скажи, что ты думаешь.
Меня этот упрек обидел, потому что был, коли хотите, справедлив. Но что же делать? Такая молоденькая да хорошенькая, я же влюблен в нее был; первое время после свадьбы… Конечно, я опомнился, прощенья у нее попросил.
– Подожди, – говорю, – все в свое время придет.
А она:
– Дай мне работу какую-нибудь. Мне скучно.
Я и этому обрадовался. Вижу, настоящая будет женщина, человек-женщина. Но пока-то – ведь ребенок сущий. И опять говорю:
– Подожди, все придет. Хозяйством займись, квартирой. С хорошими людьми говори, старайся их понимать. Я тебе книжек из Петербурга выпишу новых, да и старые посмотри, какие у меня есть, почитай.
Она ничего, согласна. Я в разъездах – она домовничает. Городок, где мы тогда жили, похуже был теперешнего моего; застоя больше. Местоположение, однако, наряднее: речка, леса кругом. Квартирку мне удалось сыскать хорошенькую: новый домик, три комнатки – как игрушки. С матушкой протоиерейшей познакомил, с женой члена суда, ну знаете, обыкновенное уездное общество. Милые очень люди есть. В те времена похуже были, посерее, а теперь, вот, скажем, хоть у нас в городе, – прекрасное общество, образованные все и не скучают.
Так вот-с и зажили мы. И год живем, и другой, и третий. Вера совсем обошлась, читает много, книги, газеты мы выписываем, я уж с нею, знаете, как с товарищем дорогим, обо всем, что на душе лежит, разговариваю, по службе там что-нибудь или сомнение – всем с нею делюсь. Она, бывало, все рассудит как следует. И с обществом нашим сошлась, – и так, между городскими мещанами у нее были приятели. А то и по селам окрестным завела знакомства. Приходит, знаете, народ, она со многими говаривала. Я не мешал. Хорошее дело. До барства-то я, можете судить, не охотник. По селам у нас темнота; если Вера поговорит с ними – так ведь, кроме добра, им ничего от этого не будет.
Приезжал к нам чиновник из Петербурга. Прелестный такой человек, знаете, из молодых. Мы с ним очень сошлись, у нас он два раза обедал. Верочка ему рассказывает, как она по деревням ездит, то, другое… Он ее хвалит, тоже о свете и о темноте народной говорит. Я слушал да радовался. Но тут-то, в самую мою отрадную минуту, и случилось мне в первый раз заметить, что с Верой что-то не так. Говорила оживленно – вдруг сразу молчит и задумалась.
– Что ты? – спрашиваю. И гость смотрит.
А она глаза на него подняла и жестко так проговорила:
– Хороши мы, да не очень. Подло живем, подлые дела делаем.
Можете себе представить, как это нас поразило! Я просто не опомнился. И даже понять не могу, о чем она. Чиновник этот – честнейший человек. А уж меня-то она, кажется, знала.
Я не нашелся, что и ответить, а чиновник покраснел, однако сдержался, улыбнулся и любезно спрашивает:
– Что это вы так строги, Вера Ивановна? Что вам не нравится?
Мы за чаем сидели, летом это было. Она из-за стола встала, к окошку подошла, смотрит на улицу, вздохнула и говорит, равнодушно так:
– Нет, ничего, извините… Это я вообще. Не подло то, что мы делаем, а скучно.
– Вам скучно? Но…
– Нет, не мне скучно, а дела эти, и мои, и ваши, скучные. Вы вот о благе человеческом думаете; о чтении книжек по физике, положим. Ну вообразите, что уже все сделалось, и все, – даже Митька-пьяница из Ухабного, – живут, как мы. И знают все, что мы знаем. Ну?
Я даже вскочил.
– Вера! Да о чем ты?
А она продолжает:
– Ну и счастье. Только скучное. Согласитесь, что скучное.
Чиновник ей много кое-чего дельного говорил, широкие мысли развивал – прелестный, красноречивый человек! Она уже не отвечала, будто соглашалась.
После я ее крепко пожурил. Она и мне ни одного слова, точно не ей говоришь. Вспомнил старое, романтизмом ее попрекнул. Усмехнулась и прочь пошла. Дня три я на нее сердился – потом обошлось. Зажили мы по-старому.
Иван Васильевич вздохнул, помолчал немного, точно вспоминая, и опять заговорил.
– По-старому – да не по-старому. Заскучала у меня Верочка. Молчит. А если я, бывало, как прежде, начну ей что-нибудь рассказывать, из поездки вернувшись (мало ли что случается у нас, преинтересные вещи), она ничего, я хожу по комнате, – она молчит, следит за мною глазами исподлобья. Неприятный такой взгляд.
– Что ты, Вера?
– Ничего. Говори. Я смотрю на тебя. Очень вы все интересные.
Фу ты, наказанье! И хоть бы объяснила, что с ней. Нет, сидит, и замечаю я постоянно – эдак исподлобья откуда-нибудь за мной следит. Иногда выводила меня из себя:
– Что ты меня наблюдаешь? Роман, что ли, хочешь писать? Пиши. Все-таки занятие.