– Раскутывайся-ка, молодуха, шутливо сказал Федор. – И взаправду пора чай пить.
Баба казалась очень старой, с коричневым лицом, с редкими волосами. Но они с Федором были ровесники, ей и ему под сорок.
Пришла Татьяна, стройная девушка, худощавая, одетая по-городски, развязная и веселая. Продолговатое лицо ее, нежное, очень загорело. Маленький, красивый рот и карие глаза, совсем как у отца. Что-то в ней было решительное и беспечное.
Она и вошла решительно, без смущения поздоровалась, вынула чайную посуду, в минуту раздула самовар, потом заглянула за перегородку.
– Что, проснулась? – сказала она громко. – Иди-ка, иди к бате.
Она, верно, сняла ребенка с постели. Зашлепали босые ноги, и в избу вошла девочка лет пяти. Она только недавно стала ходить и ходила нетвердо, переваливаясь и ковыляя.
– Здравствуй, Нюша, – сказал Зернов.
– Здравствуйте, – произнесла Нюша без застенчивости и очень небрежно.
– Тебя секли сегодня?
– Когда это? – фыркнула Нюша. – Мы сегодня в Питимбург ездили.
Нюша отроду не бывала в Петербурге, но была очень самостоятельна, находчива и врала на каждом шагу. Смелость ее была беспредельна, она даже учителя не боялась. Она стояла посреди избы; до смешного маленькая, вся широкая, четырехугольная, в длинном, затрепанном платьице, грязная, с лягушачьим лукавым лицом. У нее был громадный рот, нос пуговкой и длинные черные ресницы.
– Что это, Господи милостивый, сколько народу в избу набилось! – сказала Нюша презрительно, очевидно намекая на гостей.
Федор поманил ее.
– Иди-ка, Нюша, сюда. Иди, милая. Не то тебя Таня опять посечет.
– Ан дудки! – решила Нюша. – Ее вечор маменька саму как в ухо двинет!
Таня вдруг сердито покраснела.
– Дождешься ты, Анютка, у меня. Дай срок.
– А ты с парнями не сиди! Не сиди! – поддразнила Нюша и, спеша и ковыляя, направилась к Федору.
Таня еще больше покраснела, нахмурилась и вышла из избы. Зернов тоже немного покраснел, но ничего не сказал.
Болтливая Петровна, жена Федора, говорила теперь за всех. Разливая чай, она успела пожаловаться и на Федорову болезнь, и на то, как им теперь с землей трудно, на Нюшу, и на Таню, которая, слов нет, девка работящая, а только стала такая халда, что ее бей – не бей, все одно.
– Да и как ее бить? Выше меня выросла. Отец был бы здоров, он бы ее поучил.
– Ну, чего, – прервал ее Федор недовольно. – Чего на Таньку взъелась? Танькой держимся. А девка молодая. Ей бы замуж, – да нельзя, пропадем без нее. Ну, и не тронь девку.
Все молчали. Нюша возилась на лавке. Федор степенно пил чай с блюдечка, дуя перед каждым глотком. Потом Лебедев заговорил с Федором опять о его болезни, о фабрике, о больничном фельдшере. Таня вернулась, налила себе чашку и молча села у окна.
Пора было уходить.
Лебедеву, видимо, Федор понравился или удивлял его. Федор тоже улыбался.
– Прощай, барин. Счастливо тебе. Завтра уезжаешь-то? Коль не уедешь – заходи еще.
И, обращаясь к Зернову, прибавил:
– Славный барин. Ясный такой. Утешил меня.
– Ясный? – удивился Зернов. – Слышишь, Лебедев, Федор тебя ясным называет. А я что же, не ясный?
– Ты? Нет, ты милый барин, и часто мы разговариваем, и полюбил я тебя душевно, а только ясности в тебе той нет. Ты сам не знаешь, о чем сейчас подумаешь, а он знает.
Зернов рассмеялся, а Лебедев почему-то обиделся и вышел из избы точно ущемленный. Таня вышла с ними и осталась на пороге, провожая их глазами и улыбаясь. Зернов, дойдя до поворота, обернулся, посмотрел пристально и, тоже улыбнувшись, снял фуражку.
Когда уже дача была видна, Лебедев, все время молчавший, вдруг произнес:
– В сущности этот Федор – довольно известный тип деревенских старцев, калек, поучителей. Претензия на мудрость, изрекают неправдоподобные вещи и всегда ханжи.
Зернов взглянул на товарища с некоторым удивлением и промолчал.
Натальюшка была в благодушном настроении и к вечернему чаю подала друзьям рому. Тетка оставила почти целую бутылку. Зернов выпил немного, а Лебедев приналег и очень развеселился. Натальюшка глядела на него с нежностью и отвечала на его шутки. Ивана Ивановича она не очень любила, держала себя с ним со строгой покровительственностью, хотя и считала его своим: она у тетки жила лет двадцать, всех детей вынянчила, осталась в девицах и характер у нее очень испортился. Она еще молодилась, но когда крепко сжимала тонкие губы, вид у нее был надменный и злой. Но некоторых она отличала «за простой характер», имела слабость и к Лебедеву.
– Нет, как хочешь, а в тебе что-то другое, – говорил Лебедев поздно вечером, укладываясь на диване в комнате Зернова, где ему была приготовлена постель. Зернов уже лежал, на столике горела свечка.
– Другое, перемена в тебе, – твердил Лебедев. – Молчишь или так еле-еле отвечаешь, словно тебе лень или скучно. Одичал ты, что ли? А помнишь, бывало, споры-то какие у нас случались? Ведь до зари! И ты первый. С кем ни спорить – лишь бы спорить. И не спор даже, а просто ты говорил, а мы слушали.
– Много пустяков говорил, – ровно произнес Зернов.
– Ого! Вот как! Каешься? Убеждения меняешь?
– Ничего я не каюсь, а просто ничего не знаю. И оставь ты меня, пожалуйста, в покое.
Лебедев так и подскочил.
– Это после столь горячих-то проповедей? Ничего не знаешь? Ну, не говорил ли я, что в тебе перемена? Недаром эти твои парадоксы никого не убеждали, только слушали тебя, потому что интересно. Не убеждали – однако, я потом часто обо всем этом думал. И мне нравилось, ей-Богу; помнишь, у Мамонтова ты раз говорил, что всякие там моральные и нравственные правила и законы надо бросить к черту, забыть, потому что они не для людей выдуманы, что люди только потому и преступают их, что они есть, а что иначе никому и в голову бы не пришло? Помнишь?