– В вашем селе небось в каждой избе дачники? – спросил Лебедев.
– Съехало теперь много. Пойдем, что стоять.
Мимо старой, сумрачной, желтеющей березы у колодца студенты прошли в село. Тянулась улица, пустынная, черная от грязи. Около изб кое-где были положены мостки, угрузающие в гущу. Коровьи и лошадиные следы оставили на этой гуще глубокие, круглые дыры, наполненные темной водой. Серые, старые избы чередовались с домиками поновее, желтенькими «дачками», небольшими и какими-то несерьезными. Особенно несерьезно смотрел кукольный балкончик наверху, мезонин, в котором, конечно, трудно было бы поместиться человеку.
Дальше в улицу этих домиков было мало, серые избы, с огородами позади, теснились в ряд.
Закутанная спозаранку баба молчаливо посмотрела на проходящих и пошла в калитку, пихнув ногой тихую собаку. Мальчик в грязной розовой рубашке, вздувавшейся пузырем, ходил по грязи на высоких ходулях. Его маленькие корявые ноги цепко охватывали деревянные перекладины, а конец каждой ходули, выходя из грязи, громко чмокал и оставлял узкую дыру, которая тотчас же наполнялась водой.
– Здравствуй, Лелька, – сказал Зернов. – Что, дома есть кто?
– Это Тимошки Василь Трофимовича ходули, – прокричал Лелька в упоении. – Дал походить!
Зернов улыбнулся, хмурясь.
– Тебе только баловаться. Дома-то у вас кто?
– Степанка на фабрике. Кто дома? Батя дома.
– Свались, свались. Вот я тебе задам!
– А ты нешто учитель? Тебя мы не боимся! – прокричал Лелька уже издали, долговязо шагая на своих палках.
– Учителя боятся? – спросил Лебедев.
– Страх как боятся. Только скажи ребятишкам: учитель идет – все рассыпятся. Здесь школы нет – на фабрике. Входи, вот Федорова изба.
Минув темные сени, где Лебедев ударился о две притолоки, Иван Иванович отворил дверь. Волна теплой, почти горячей затхлости встретила их. Пахло свежим хлебом, холстом, лампадкой и мытыми полами. Крошечные окошки не выпускали тепла, а печь верно была топлена недавно.
Дощатая перегородка разделяла избу на две половины, обе светлые. В первой, побольше, на лавке, у стола, накрытого скатертью, сидел нестарый мужик в красной рубахе. Темные, плоские волосы его были гладко-прегладко расчесаны на прямой ряд.
Больше никого в избе не было.
– Здравствуй, Федор, – сказал Иван Иванович. – Что, один сидишь?
Федор улыбнулся.
– Здравствуй, барин милый. Милости просим. Разбрелись мои все. Хозяйка за соломой пошла. Татьяна, никак, корову доит, Нюшку посекла да и уложила. Спит там на кровати, да вот я сижу. Двое нас и есть. А это кто же с тобой? Товарищ, что ли?
Федор говорил охотно. Голос у него был тихий, говор немного тягучий, может быть, излишне ласковый, как у больных, всегда нуждающихся в посторонней помощи. От темной бороды, недлинной, лицо его казалось еще страшнее, точно вылепленное из желтого воска. С обеих сторон лица висели гладкие пряди волос. По щекам, когда он улыбался, собирались длинные, крупные складки. Глаза, карие и живые, смотрели почти весело, без приниженности. Он обдернул рубаху и сказал опять:
– Милости просим садиться. Хозяйка придет – самоварчик поставит. Чайку с нами выкушайте.
Студенты сели. Лебедев спросил:
– Ты, видно, болен?
– А то как же! – произнес Федор даже с некоторым удовольствием. – Пятый год сижу. Высохли ноженьки.
Под лавкой, как две плети, висели ноги Федора, обутые в широкие валенки.
– Его на руках носят с лавки на кровать, да с кровати на лавку, – заметил Иван Иванович.
– А лечился? – спросил опять Лебедев.
– Много я лечился. Фельдшер наш намучился со мной. А то из Питера доктор, важный такой, в прошлом годе приезжал. Показывался ему. Ревматизм, говорит, что ли. И если, говорит, твою болезнь начать как следует лечить, так, говорит, ни избы, ни коровы, ни всего твоего достояния не хватит, а еще будет ли толк – неизвестно. Простудился я очень.
– И так и сидишь? – удивился Лебедев.
– Так и сижу. Да я ничего, я слава Богу. Мы вот с моим барином милым часто толкуем. Оно, конечно, для семьи тяга, одни бабы, старший-то сынишка на фабрике, еще какой он по дому работник! Ну, а для души хорошо. Греха меньше.
– С кем тебе и грешить, ты все один, – сказал Иван Иванович.
– Работу работают, – произнес Федор и в первый раз вздохнул.
Они помолчали. Из-за перегородки слышалось дыханье спящего ребенка.
– Теперь бьются, чтоб земли не отняли, – продолжал Федор тихо, – земля за нами считается, а мужика нету. Всякий раз принанять надо. Парнишко-то вырастет – справимся. А коли землю отнимут, тогда плохо. Степанка много ль на фабрике выработает, а вот Татьяна нынче с почтой ладно устроилась.
– Она письма со станции носит, – пояснил Иван Иванович Лебедеву. – Старшая дочь Федора, Таня.
– Я ее видал; это она нынче утром с Натальюшкой на крыльце говорила? Статная такая. Неужели она каждый день за десять-то верст пешком?
– Каждый день, – сказал Федор весело. – Поп каждый день газету получает. Лавочник Василий Трофимович два рубля, поп два рубля, летом дачники это, ну и ладно выходит. Зимой доходу поменьше, да и темно. Пурга иной раз. Много на ее место просилось, однако поп, дай ему Бог здоровья, на Танюшку сразу показал. У нас мужика в доме нету.
Дверь отворилась. Вошла сухонькая, вертлявая баба в сапогах, в подоткнутом со всех сторон платье, обвязанная серой шалью.
– Батюшки, гости у нас дорогие, а я-то и не знала! – затараторила она. – Что же Танька самовар не поставила? Наш-то барин частенько к нам жалует, а этого-то черноватенького я и не видала…