Том 3. Алый меч - Страница 40


К оглавлению

40

Беляев смотрел на мертвые очи собора. Слезы, какие-то странные, тихонько сжимали ему горло. Торжественные похороны… Похоронное торжество… Что ему мертвый священник? Отчего вдруг больно от этой смерти, точно отпевают родного, а в груди такая жаркая, жалкая надежда, что он не умер – а спит? Нет, умер, умер, как давно умер этот собор, этот храм, где отупевшие люди служат обедни Богу, о котором знают лишь, что Он умер, но давно забыли, что Он воскрес.

Падают похоронные звоны, сверху падает грязная вода, ноги обтекает вода с землей. Кругом, в грязи, люди, счастливые, тупые, сильные, теперешние, правые; потому счастливые, что ничего, даже и правоты своей, – не сознают. Ничего. И слов: «Плодитесь и множитесь» – не помнят, и не оттого плодятся и множатся, что им это было сказано.

Не только к Люсе – но ко всем мокнущим людям была теперь в душе Беляева такая властная жалость, что он не мог заглушить ее даже мыслями о их счастье. А Люся? Господи, не умеет душа молчать! Люсю жаль до последнего ужаса. Что обманывать себя? Даже и счастлива, как они, как эти, – она не будет. Не сможет больше быть.

– У меня нервы расстроены, я болен, – сказал себе Федор Анатольевич вслух. – Холодно, холодно… Домой.

Покойника везли теперь по улице, толпа хлынула от собора. Снег повалил сплошь, какими-то тряпками. Беляев, вздрагивая от сырости, повернул за угол.

IX

Когда через десять минут Федор Анатольевич позвонил у дверей своей квартиры – ему отворили тотчас же, как будто давно ждали звонка.

За Новиковым, который отпер дверь, Федор Анатольевич увидал в серой полутьме передней – лицо Люси. Она была бледна и встревожена.

– Это ты, Люся? – спросил он без удивления.

– Да, я только что приехала. Только сию минуту. Федя, Господи, как ты вымок! Ты, наверно, простудился?

– Ничего, ничего, – сказал Алексей Иванович. – Он сейчас переоденется, а мы пока приготовим чай и ром. Никодима нашего нет, в церковь ушел.

Скоро все сидели за чаем. Беляев пил уже второй стакан, и согрелся как будто, – но внутри ему все так же было холодно, точно падал на сердце упорный, мягкий, мокрый снег.

Люся молчала. Нежное, смуглое лицо ее было очень бледно. Полуразвившаяся темная прядь волос закрывала ухо. Беляев вдруг наклонился и поцеловал маленькую, узкую руку, лежавшую на скатерти.

Люся чуть заметно покраснела и взглянула на часы.

– Я сейчас уйду, – проговорила она. – Но раньше мне хотелось бы… Мне хотелось бы… Алексей Иванович! Правда ли, что Лосев говорил с вами на днях обо мне?

– Правда.

– И… Федя знает, что это был за разговор?

– Да, знает.

– А я не знаю. Что вы говорили?

– Я ничего не говорил, Елена Анатольевна. Говорил Тихон Иванович. Я с ним не спорил.

– Все равно. Я хочу знать.

Новиков помолчал немного, подумал, потом с точностью, без всяких вставок от себя, передал почти весь разговор. Люся прослушала в молчании. Брови ее были сдвинуты, лицо стало еще бледнее.

– Так я и думала… Ну, что ж!

– Я прибавлю только два слова, Елена Анатольевна, – сказал Алексей Иванович. – Раз уж зашла речь… Вы меня выслушаете?

– Конечно… – произнесла Люся с какой-то невеселой усмешкой.

– Я сказал, – начал Алексей Иванович негромко, – Лосеву, что я в вас влюблен, Елена Анатольевна. То есть я согласился, когда он мне это сказал. Но я не хотел бы, чтоб вы поняли мои слова неверно. Куда ты, Федя? Останься. Я хочу при тебе говорить.

– Да, Федя… Пожалуйста… Люся перевела дух.

– Алексей Иванович, неужели вы думаете?.. Зачем эти объяснения? Я верю, я знаю, между нами всегда была только дружба. Влюбленность, если хотите, – дружба с оттенком чувственности. У меня к вам чувственности никогда не было.

Она говорила поспешно, не подымая глаз. Алексей Иванович ответил не сразу.

– Вы это нехорошо сказали, Люся. И слова не те. Правда, мы в первый раз говорим так прямо друг о друге, о наших отношениях, нас двоих. Не дружба у меня к вам, не влюбленность, не чувственность, – и даже не все это вместе, а только открытость всего меня ко всему этому вместе, вечная готовность для этого сложного, слитого… не чувства, а не знаю, как и назвать. Я всегда от вас всего желал бы, – и ничего бы не хотел. Говорю смутно, непонятно. Но слов еще так мало…

– Ничего. Я слышу, – тихо сказала Люся.

– Я говорю о том, чего нет, но что могло бы быть, если бы все возможности стали действительностями. И ни любви, ни влюбленности, ни дружбы – у меня к вам нет. Ни песен, ни молитв, ни храма нашему новому, вечному Богу у нас нет. Есть только возможность. Есть только желания. И, вероятно, это все, на что мы, одинокие, теперешние, – способны. И это очень много.

Люся молчала, Федор Анатольевич взял ее за руку.

– Люся, постой, вот что. Лучше сказать, чем думать… Люся, прости нас, если мы тебя мучаем. Мы не хотели… Но мы все поймем. Лишь бы ты перед собой была права. Скажи нам, ведь ты любишь Меньшина? Или мы ошибаемся? Милая, прости ты нас!

Люся положила голову на стол и молча заплакала. Алексей Иванович быстро встал, налил воды в стакан и дал Люсе почти с грубостью.

– Выпейте. Что за детство. Федя нехорошо спросил вас – с испугом, с осуждением. А ничто не дурно само по себе. Дурно только то, чего мы в себе не хотим и что все-таки есть. Другой тут не судья.

Стемнело, дождь еще шел, и слышно было, как вода льется из трубы на тротуар. Беляев подошел к столу и зажег лампу. Угол осветился красноватым светом, и выяснилась белая, тонкая, смиренная Афродита со сложенными на груди руками.

40