Том 3. Алый меч - Страница 35


К оглавлению

35

– А что же вы сами, Елена Анатольевна? Это странно. Я готов, – но ведь я не сумею…

– Ничего, она сделает завтра, – спокойно сказал Меньший. – А вы, Тихон Иванович, завтра лучше за образцами съездите.

Мери, полускрытая самоваром, тихонько сказала Беляеву.

– Знаете, Люся удивительная помощница Тоне! Мы ее браним, что она ленится, а, в сущности, они двое только и работают. Тоня – по натуре инициатор, у него все кипит, но помощники и ему нужны.

Алексей Иванович услышал и сказал, тоже не громко:

– Я давно знаю Елену Анатольевну и никогда не подозревал в ней педагогических способностей.

Мери улыбнулась.

– Да и мы сначала не подозревали. Она приехала из-за границы совсем другая. Тоня, да и мы все смотрели на нее иначе – художница, скульптор… Что-то чуждое. А потом настоящее дело ее захватило. Мы очень рады за нее.

– И я рад, если она довольна, – проговорил Беляев. Мери опять усмехнулась.

– Ну, вы-то не рады, – сказала она не без лукавства. – Я знаю, вы и ваш приятель осуждаете ее за то, что она бросила свою скульптуру. Вы – художники, мечтатели, для вас выше искусства ничего нет. На практическое дело вы всегда будете смотреть с некоторым презрением.

Алексей Иванович сказал с серьезной искренностью:

– Нет, Марья Семеновна, дело ваше, и школа, и журнал – хорошее дело. Да вопрос не в этом… Скажите, вы видели какие-нибудь скульптурные работы Елены Анатольевны?

– Видела… что-то такое.

Разговор их стал громче. Люся к нему уже давно прислушивалась. Меньший тоже повернул голову и спросил:

– О чем это вы рассуждаете? Алексей Иванович взглянул на него.

– А вот, о том, что всякое хорошее дело – хорошо. Ужасно мне и Федору Анатольевичу ваше дело нравится.

– Очень рад, – засмеялся Меньший. – Милости просим к нам. Мы все давно мечтаем, особенно я и Люся, привлечь и вас с Федором Анатольевичем хотя бы к журналу. Помощники нам нужны. А? Как думаете?

– Вот тут-то и начинается суть всего, Антон Семенович. Я не договорил. А хотел я сказать, что всякое хорошее дело хорошо, надо только, чтобы всякий нашел свое хорошее дело. Опасно ошибиться. Вы нашли – исполать вам! А если б я стал ваше дело делать, хорошее, но ваше, – оно бы сейчас для меня стало дурным.

– Да я вас не принуждаю, – сказал Меньший добродушно. – Не хотите работать у меня – Бог с вами. Конечно, и чистое искусство – великая вещь…

Новиков не стал возражать насчет «чистого искусства». Тихон Иванович Лосев заметил:

– Алексей Иванович прав, всякий должен выбирать дело по себе, найти свое место. Только ошибиться, я думаю, трудно. Всегда знаешь…

– Не ошибиться – ошибаться. Бывает, что и знаешь, а все-таки ошибаешься…

Алексей Иванович проговорил это очень спокойно, почти равнодушно. Но тут случилась совершенно неожиданная вещь. Люся вдруг поднялась со стула и со взволнованной надменностью произнесла:

– Алексей Иванович, прошу вас говорить без намеков. Вы хотите сказать, что я не на своем месте, что я занимаюсь презренной журнальной работой, вместо того чтобы высекать мраморных богов и жить за границей с вами и с братом? Ах, как это надоело, эти вечные намеки, мораль, поучения! Печальные взоры, жалкие слова! Дайте немного свободы. Оставьте меня в покое.

Беляев тоже быстро встал.

– Люся! Господь с тобою! Кто тебе не дает свободы? Мы верим в тебя, и мы… глубоко уважаем и Антона Семеновича, и его помощников, и все дело. Что за вздор! Что тебя взволновало?

– Ах, ничего! Пустяки, оставь… – сказала она с холодной небрежностью, морщась, и села.

Всем было неловко. Меньший, впрочем, тотчас же засмеялся, упрекнул Люсю в излишнем трагизме и переменил разговор.

Прощаясь, Беляев сказал Люсе:

– Ты зайдешь?

– Да… непременно.

Лицо у нее было бледное, губы сжаты, не то с болью, не то со злобой.

IV

В средней комнате, где Новиков и Беляев пили вечерний чай, было довольно пусто и не очень светло. Небольшая электрическая лампа освещала стол в углу, покрытый темным ковром, и низкий диван. Стол с чайным прибором был у другой стены. В длинные, узкие окна смотрел серовато-синий, уже трудно и тяжело потухающий день.

Никодим, старый лакей, слабый и глухой, внес, сгибаясь, небольшой самовар.

Алексею Ивановичу нравился Никодим. У него было не лакейское, свое лицо, никакой угодливости, а скорее смиренное презрение. Он служил так, как будто исполнял послушание. Самое имя его было не лакейское.

– Ты можешь идти спать, Никодим, – сказал Беляев, который прохаживался по комнате. – Завтра уберешь.

Никодим сурово глянул на него из-под бровей.

– Спать? Нам не спать. Завтра праздник большой.

– Что ж, Богу всю ночь станешь молиться? А потом опять ноги заболят.

Никодим не ответил, явно от смиренного презрения. Он подвинул чашки, чайник, повернулся к дверям, по дороге бросил привычный, осудительный взгляд налево, в угол, где стоял стол, покрытый ковром, но опять ничего не сказал и вышел.

Новиков знал этот осудительный взор Никодима. На столе, в самом углу, на невысоком пьедестале, стояла белая, голая Венера, не очень большая, – Люсиной работы. Она принадлежала Алексею Ивановичу, который всегда возил ее с собою. Из пяти вещей, которые тогда Люся посылала в парижский салон, одна эта Венера была отвергнута.

– В моей комнате есть слепки с римских статуй, – сказал Алексей Иванович. – Однако Никодим ничего. А вот эту – явно не любит.

Беляев молча ходил по комнате.

Алексей Иванович продолжал, наливая чай, проливая на скатерть и оттого сердясь:

35