Непременно в конце концов бросится и «утонет», а момент этот непременно перейдет: как же, мол, так: все был я, был, – а тут вдруг броситься и «утонуть в просторе»? Да ничего, это самый крошечный моментик, полмоментика, – а там все хорошо будет. Его и замечать и обсуждать не нужно. Толчок – и готово.
– Ну, я не понимаю этих ваших метафор, – уныло сказал Иван Иванович. – Все гораздо проще. Вы верно сказали, что я горю необходимостью действовать. Это мой долг. И я могу отдаться деятельности только безвозвратно, телом и душой. Я прекрасно сознаю, что деятельность возможна лишь партийная. Партия, перед которой я стою, которая по существу уже моя, она, однако…
– О, голубчик! – взмолился гость. – Не утруждайте себя, бросим! Я слишком верю в вас и в правду, которая должна восторжествовать, мне просто стыдно говорить об этом, советовать вам что-нибудь. Так или иначе решите вы сомнения – но вы их решите, и непременно сам, без тени какого-нибудь постороннего совета. И решение ваше – будет истиной. В этом я уверен. Об одном прошу. Дайте мне успокоить вас тихой сказочкой – без всякой тенденции, просто поэтической сказочкой. Мы ведь все – как и вы – немножко поэты. Поэзия успокаивает нервы. А вам теперь необходимо успокоить нервы.
Иван Иванович беспомощно взглянул на часы, шевельнулся в кресле, но не встал, полузакрыл глаза.
– Да рассказывайте вашу сказочку, надоели! Мне все равно. Лучше бы не длинно. Ослабел я как-то тут с вами, черт знает что!
– Да, да, знаю, – нет, нет, не ослабели, – живо подхватил черт, который, казалось, только этого и ждал. Он быстрым движением не то кошки, не то ребенка – как-то особенно мило умостился на своем кресле против Ивана Ивановича (их разделял письменный стол). Ивану Ивановичу показалось, что черт даже слегка прикрыл глаза. Уверенности, однако, быть не могло, так как, если Иван Иванович приглядывался – ему начинало казаться, что у гостя вовсе никаких глаз определенных не было. Да и лица не было. Не смотреть на него – тогда оно виднее. Так слабые звезды видны, если не смотришь на них прямо, а мимо, рядом. Боком глаза как будто и видны.
– Я не очень длинно стану рассказывать, – сказал черт, и голос у него вдруг стал другим, серьезнее, глубже, – задушевный, нежный и простой. – У меня даже две сказочки, но обе коротенькие. Не знаю, сказочки ли. Сны такие у меня были. Мы ведь часто видим сны, и самые простенькие. Эти два – один за другим мне снились – я их и считаю за один. А вам рассказываю потому, что они – немножко о вас, и такие мечтательные, такие нежные, приятные… И тихие… Может быть, и не сны, может быть, так это мне мечталось… Вот послушайте. Вы слушаете? Солнце я видел. У нас ноябрь на дворе, слякоть, мзглять да темнота коричневая, а я вижу, будто, солнце. Яркое такое, бело-желтое, горячее стоит посреди неба. И страна не наша – теплая, зеленая и голубая, и пора не наша – весна. И час не наш – утренний. Песок морской, камни, йодом пахнет там, где волна шевелится и раскачивает длинные ржавые водоросли. А море все, до самого конца, куда только глаз видит, легкое-прелегкое, только огоньки от солнца по голубому бегают, загораются и гаснут. У самого берега, у воды, мягко на песке и тихо-тихо: уютное такое местечко, сзади скала высокая, сверху свисают темные, кудрявые деревья. И вот вижу я – на песке, у самой теплой воды, где водоросли качаются, сидят двое. Человек будто вы, а с ним барышня. Девочка такая хорошенькая, тоненькая-претоненькая и совсем молоденькая. Не знаю уж, сколько ей лет, а на вид – должно быть, пятнадцать. И простое-простое у нее лицо, светлое, в глазах тоже огоньки солнечные отражаются. И у него – то есть у вас – лицо светлое и молодое. Вы будто девочку эту, и море белое, чужое и прекрасное, и самого себя, светлого, – любите. И ни Ольга Ивановна (ведь это сон!), и никакая другая женщина вам не нужна, а только будто эта единственная на все времена, как сам будто вы для себя единственный на все времена, как солнце, единственное солнце до конца времен. И не оттого любите вы ее, что такая она хорошенькая и юная, а все вокруг вас так пышно, вольно, ярко и прекрасно, – а оттого и прекрасно, оттого она и хорошенькая, оттого у вас и лицо светится, что вы ее любите. И кажется вам, что вы для себя весь секрет открыли. Есмь и я, есть и она, есть и мир, широкий, счастливый, солнечный. Так просто. Девочка говорит:
– А я еще кого-то поверх тебя люблю, оттого и тебя люблю, оттого и солнце светит.
И смотрит поверх, туда, где море до небес поднялось, точно увидеть хочет идущего по волнам, того, кого любит сначала любви. В солнечном дыме все дрожит, не видно, и вы тоже смотрите, и вам тоже кажется, что вы любите кого-то больше, прежде, чем девочку светлую, песок и солнечный огонь, и что так хорошо, а больше ровно ничего не нужно, потому что все целиком уже вам отдано. Весна пышная, край, может быть, чужой – да он и свой: ведь все вам целиком стало свое, во всю ширину ваше, навсегда.
Девочка говорит…
Рассказчик остановился на мгновение, задумался. Потом продолжал, вздохнув:
– Но здесь точно поплыло у меня в глазах все и уплыло, и уж ни моря не вижу, ни темных деревьев на скале, а солнце – не побледнело – только тише стало, нежнее, ласковее. Серебряное стало, не золотое. Будто не весна – а к осени уж дело, лето еще – а так, клонит уже оно немножко. Лес будто березовый, наш, русский, белый лес, и славные березы, частые, стройные. А в лесу просека, широкая, зеленой, высокой травой заросшая, в траве лиловые колокольцы кое-где да крупная такая ромашка: знаете – предосенняя, с большой желтой сердцевиной. А просека такая широкая, длинная да прямая, что назад ли взглянешь, вперед ли – только и видно, как она уходит меж зеленых стен, а над ними небо даже острое, острым голубым куском понижается. Грибками уж пахнет, листочком прелым и предзакатной этакой травяной сыростью, сучками, корой да болотцем… В середину просеки другая впивается, такая же широкая, а в ее конец уж нельзя смотреть, потому что там стоит, низко, солнце, и так и стелятся по траве длинные-длинные лучи.