Шлялся с утра.
Делать совсем нечего, а не скучно. О гимназии не думал, о Правоведении не думал, о Вере, своей сестре, думал, а потом немного о декадентстве, о кружках литературных – он и в настоящих бывал, не только в своем, гимназическом.
Думал, как это странно – Вера. У него ни одного товарища не было ближе Веры. И не то, чтоб он любил ее очень. А так, точно наполовину он сам. Чего в нем нет, а в ней есть, ему самому и не надо, как будто все равно есть уже. Если важное что-нибудь – они непременно согласны. Перед ней солгать, или утаить про себя – думать нечего, в голову не приходит. И ей, кажется, тоже.
Она Медведкино любит, и стихи любит. Она и пишет сама, не хуже его, иногда лучше. Они вместе читают, и точно оба написали.
Что Владя знает – то и Вера. О любви, или, как они чаще выражались – о «поле», много у них было серьезных разговоров. Владя – девственник, и гордится этим. И в гимназии не скрывает, да и много из них таких. Грязные разговоры и развратное старое молодечество с проститутками – противно и не в моде.
Вера тоже находит, что это противно, но не знает, как с девственностью. Не любит романтизма, и стихотворение одно Владино о возвышенной любви забраковала. Впрочем, оно было неискреннее, потому что Владя никогда не был влюблен. Это его даже огорчало, но и Вере он тут ничего не мог объяснить.
Женщины, нежные и томные, слабые и тонкие – ему очень нравились. Вот Лидочка Горн, например. Но ужас в том, что он сейчас же начинал относиться к ним, как к себе самому, нежно жалеть их вместе с собою за беспомощность. Дружил страшно – но ведь это не то!
Веселые, бойкие, сильные и задорные – тоже чрезвычайно нравились, некоторые. Но эти были ему как Вера. Необходимые – и совершенно известные, точно собственная рука. И тоже дружил, еще больше, – но ведь и это не то!
Так и не был влюблен. Вера говорила, что тоже не была, но что она тут чего-то не понимает, а потом непременно будет влюбляться, только замуж не выйдет. И Владю жалела, и очень ему советовала постараться. Он старше, на его месте она бы не так…
Оттого, что солнце грело резкий, еще не летний воздух, оттого, что трава была яркая-преяркая, с желтыми, улыбающимися цветами, оттого, что прямые, как девушки, березки за ручьем трепетали, только что одетые, – Владя перестал думать определенно даже о Вере, даже о себе, а только дышал, на небо глядел, и ему было не скучно.
Весь парк исходил.
– В лес сегодня не пойду. Сыро еще, должно быть.
И просидел вечер на круглом балконе, откуда речку видно, лес вдалеке, за который солнце спускается.
Главное то, что ни один день не был похож на другой. Все двигалось на глазах, менялось чудесно. Каждое утро березы шумели другими шумами, потому что делались гуще. Каждую ночь коростель ручьевой кричал иначе, веселее и настойчивее. Кукушка закуковала совсем близко вчера; а когда Владя шел по полю, сняв шляпу, ветер ласкал его голову сегодня горячее, был пахучее и нежнее.
От вечера до утра все менялось. Темные твердые почки сиреневые прямо лезли теперь в окно столовой вместе с разросшимися ветвями. А около старой бани, у речки, у мостика, где белье полощут, – как все изменилось! По воде ряска уж залегла, и незабудки на болотце заголубели.
Владя мальчиком любил это место, около бани. Потом забыл, а теперь почему-то опять ходит, сидит на банной приступке или на траве, на солнышке, лежит.
Вчера на мостике Маврушка белье полоскала. Смеялась. Она – славная девка, сапоги ему утром чистит, иногда, вместо Катерины, самовар подает. Веселая, а болтать без конца не любит, как Катерина.
Владя теперь, в почти жаркий, томный полдень, лежа в траве под разомлевшими елями (сейчас за баней и парк-лес начинается) – слышит, как кто-то поет вдали, на усадебном дворе. Это Маврушка поет, – верно, стирает что-нибудь в корыте и поет.
Не визгливо, хорошо, а издали еще лучше, и шорохам лесным и травным не мешает.
Владе не скучно, но как-то не то жарко, не то беспокойно сегодня с самого утра, с самой ночи. И даже не сегодня только, а уж давно, кажется. Он весь, точно ель эта, разомлевшая на солнце; пахучая, темная, а на каждой веточке у нее бледный новенький приросток. И не движется она, а кажется, что вся насторожилась и тихонько-тихонько дышит.
Владя перевернулся на живот, и близко перед ним трава. Ну, уж вот эта-то прямо шевелится, и короткая и длинная. Может – растет, а может, там, у самой земли, от которой так густо, влажно и жарко пахнет ее телом земным, бродят муравьи, жуки и кузнечики, дышат и стебли шевелят.
Волна какая-то одна ходит и колеблется, сияющая, душистая и тяжелая; не поймешь – от солнца ли она к земле идет, от земли ли она к солнцу поднимается. Владе стало совсем томно и приятно-тошно, и приятно плакать захотелось о себе, – так было хорошо, и чувствовалось, что делать что-то надо, а делать было нечего.
Подумалось, конечно: вот бы влюбленным теперь быть! Но попробовал вспомнить любовные стихи – и не понравилось. Постарался припомнить барышню, из тех, какие ему нравились, – ничего не вышло. Он перевернулся на спину и стал глядеть вверх, без всяких мыслей словами.
И почему-то настойчиво и глупо, и совсем некстати, ему стал видеться их класс гимназический, во время митинга, и Кременчугов из восьмого класса на кафедре, и говорит речь. О чем он говорит – Владя не знает; он только видит смуглое лицо с пятнами молодого румянца, черные брови над блестящими глазами и замечает, как губы двигаются, особенно верхняя, над которой чуть темнеют усы.
«Вот этот ничего не побоится! – мелькает отрывочно у Влади в голове. – Он от директора, как от стоячего, ушел. Большое плавание такому кораблю. Все у нас так думают. Сильный-то какой, милый какой!»