Владя хотел было рассердиться, но он был покорен и нежен, и, в сущности, сам любил гулять с сестрой. Она не всегда вела себя таким диким сорванцом. У них часто шли бесконечные разговоры. Владя ничего не скрывал от сестры, шел к ней со всем решительно, и вообще не представлял себя без нее. Привычка.
На ночь глядя приехал в Медведкино.
Да какая ночь, – уж белые зародились, белые, зеленовато-сумеречные.
Дом Медведкинскнй старый-престарый, и Владе такой знакомый, что каждое пятнышко на обоях он помнит, и где что когда было – помнит, особенно в «детских», наверху, – а вот каждую весну дом делается, когда приезжают, новым и таинственным, особенно прекрасным, потому что он особенно мил.
Теперь же, когда Владя первый раз приехал один, как совершенно взрослый и самостоятельный, да еще после «потрясений», – дом Медведкинскнй глянул на него невероятно значительно. И жутко и хорошо.
Жена сторожа Максима, черная, быстрая, поджарая баба, с высоко подоткнутыми юбками, а сама густо обвязанная платком, принесла Владе молоко в тепло-пахнущей крынке. Поставила на стол, на свежую, со слежавшимися складками, камчатную скатерть. Обещала самоварчик принести. Владя хотел было сказать, что не надо, – да уж все равно.
В полусумеречной столовой пусто, свежо и так странно тихо. Может быть, не совсем тихо, но сразу другие шумы, чем те, петербургские, и потому кажется тихо. В сад, в самую зелень, еще слабую и не густую, но всю трепетно-живую, окно открыто. Оттуда пахнет своим: вечерним, весенним туманом ручьевым и молодой, только что растущей осокой. А в столовой, в доме, проспавшем зиму и просыпающемся, – домашней сыростью старого дерева пахнет, темным лаком мебели, вымытым чистым бельем, и еще чем-то знакомым, старинным и усыпляюще упоительным, чему, однако, нет названия.
Катерина принесла и самовар, большой, желтый, злобный, с сильным белым паром, который, шипя, полез прямо в потолок. И хлеб черный принесла, пахучий, много.
Владя сам решил, что он с собой из города никого не возьмет, никого ему не нужно, есть будет самое простое, что Катерина состряпает.
Говорить ему не хотелось, но Катерина не уходила, а остановилась в выжидательной позе.
– Ну, что, как у вас? – сказал Владя.
– Да слава Богу, барин. Что у нас, – ничего. Все, слава Богу, тихо. Слышно, ныне везде народ дурит, а у нас пока ничего. Смирно. Живем. Ее превосходительство скоро прибыть намереваются?
– Скоро… А вот пока я…
– Что ж. Дело молодое, – сказала Катерина глупо. И, помолчав, продолжала:
– А вам завтрева, коли что, Маврушка сапоги почистит. Все равно так шатается.
– Какая Маврушка?
– Да Максимова племянника, из Нырков. Гостит она у нас. Мать прислала, чем, говорит, до свадьбы зря баловаться. Она за богатеющего мужика просватана, вдовый он, мельница своя. Он-то хочет до Петровок свадьбу справить, ну да там еще не наладили что-то, а ее пока к нам. Пусть поживет, ничего. С ребятами тоже помогает.
– Тетенька-а! А теть! – вдруг закричал кто-то на дворе виз гл и во-молодо.
Владя вздрогнул. И точно листья у окна, молодые и нежные, тоже вздрогнули.
– Ишь орет, невежа, – заворчала Катерина, повернулась торопливо и вышла.
Опять все человеческое умолкло, только пар шуршал, слабея, в саду тишина копошилась и звенела, в доме, в молочном мраке пустых и свежих комнат, потрескивала, оживая, мебель.
Владя вышел в большую гостиную. Там еще молочнее и затененнее, потому что белые занавеси спущены. Какое все странное и милое, когда никого нет, а за окнами ночь и весна! Владе кажется, что его тоже нет, а есть они, – старый дом, ночь и весна, – и они одни друг с другом. От этого Владе приятно и глупо захотелось плакать, и он, чтобы развлечься, пошел по всем комнатам. Поднялся и наверх. Вот здесь, направо, они спали с Верой вместе, когда были совсем маленькие.
А на площадке они играли вместе в куклы. Владя помнит, как раз тут Вера нечаянно разбила одну, общую их любимицу.
Владя заплакал горько, а Вера села на приступочку и злобно задумалась. Потом вдруг вскочила и стала бить другие кукольные головы о перила лестницы. Владя кинулся к ней с ревом, но Вера все била и кричала:
– Не хочу же их, коли бьются! Не хочу любить куклы, когда они разбиваются! На же вот, на же вот!
Владя тогда из себя вышел, и они ужасно подрались. Владя даже одолел, и Вера стала реветь громче его самого. В конце их обоих одинаково наказали, но кукол как-то оба с тех пор возненавидели.
В иное вместе играли.
Вскоре потом Владя перешел в другую комнату, а детская осталась Верина. Эта другая – с балкончиком в сад. Тут Владя раз, давно, крыжовником объелся – целый день его наверх таскал. А в прошлом году уже старался на этом балкончике декадентское стихотворение сочинять – только ничего не вышло. Спать захотелось. В Петербурге лучше сочиняется гораздо. А здесь не то.
У приготовленной постели стояла свечка, но Владя ее не зажег. Мутно-белый, ласковый, уже совсем ночной свет полосой шел из открытой двери.
«К ручью, что ли, сходить?» – подумал Владя, присаживаясь на постель.
И вместо того, чтобы идти к ручью – он лениво, не подымаясь, стал раздеваться, кое-как стащил с себя все, подлез под одеяло, как маленький, свернулся калачиком и сейчас же заснул.
Даже дверь не притворил, и оттуда наползали в комнату весенние сырые шорохи, жадные и нежные шепоты влажной земли, раскрывающейся, трав, ночью растущих, – и все что-то шевелилось кругом, внизу, дышало и пахло, вздыхало и жило, подымалось, темное, теплое и ласковое.