Тогда Вике стало его мучительно жалко, но и досадно, что он так боится, а она не умеет завязать с ним разговора. И она спросила почти грубо:
– Что же вы любите?
– Вот сидеть здесь люблю. Еще службу предпраздничную, торжественную, особенно архиерейскую, люблю. Приходите ко всенощной в середу, под Спас архиерей приедет. Я, наверно, иподиаконом буду. Очень хорошо у нас служат.
– Странно, вы академию кончили, в Петербурге жили, – а совсем неинтеллигентны, – сказала Вика жестко.
Боится – так пусть же и боится. Или пусть обидится. Но Васюта не обиделся. Кротко и просто подтвердил:
– Да, куда же мне! Я не умею разговаривать. В Петербурге жил книжно, затворнически. Здесь тоже. И вообще я мертвый человек.
– Почему вы мертвый? – сердито сказала Вика. – Вечно повторяете. Что ж, от мертвости и в монахи пошли?
– Нет, я не монах. Я, может, и не постригусь никогда.
– Так и будете все послушником? Или что будете делать?
– Сам еще не знаю, – сказал Васюта медленно; он смотрел вдаль, охватив руками колена. – Характер у меня нерешительный. А сомнения великие.
Вика заинтересовалась.
– Сомненья? Какие, религиозные?
– Да как вам сказать? Сам не знаю. Просто скажу. В Бога я верю. И в Христа верю…
Тут он строго и твердо взглянул на Вику, она даже сконфузилась и опустила глаза.
– А что грех и что не грех – разобраться не могу, – докончил он. – И как жить, поэтому, тоже не знаю.
– Но ведь в Евангелии написано… и Церковь учит… – сказала Вика очень серьезно и почти робко.
– Учит… Вот я и решил было, что все – грех. И солнце, и жизнь в миру, с людьми, а в монастыре спасение. Пожил – вижу, не то. Душа не вполне принимает. То есть плоть-то усмиренная, мертвый я; – а умственные и душевные сомнения большие. Да что я вам? – вдруг опомнился он. – Вы, вот об Евангелии… А вы сами-то верите? Ведь не верите?
И опять поглядел на нее строго. Вика молчала. Не нашлась. Не знала, верит или не верит. Никто никогда не спрашивал ее об этом. Сама не думала раньше. А сказать первое попавшееся – ему – как-то было нельзя.
– Вы, может, и убийства разные устраивали, – сказал Васюта еще суровее. Очень это было неожиданно.
Вика вся вспыхнула.
– Неправда! Неправда! Не говорите о том, чего не понимаете! Ничего я не устраивала! И не могу! Это совсем не то! И людей не осуждайте, ничего не зная, не понимая! Они, может, святее ваших монахов! Да и наверно святее! И они живые, а не мертвые! Вот вы не знаете, как жить, а они учение христианское, высокоморальное, в жизнь проводят! И я сама… как же можно не верить этому? Как тут можно сомневаться?
Ей теперь казалось искренно, что она всегда верила в христианство, и даже в него только и верила. Только не определяла этого.
Васюта весь сжался и побледнел. Испугался окончательно. Оба одинаково не понимали друг друга – и обоим было не хорошо.
– Извините меня, пожалуйста, – сказала Вика, опомнившись.
Виноват был он, а не она, но очень уж у Васюты лицо от страха изменилось, и Вике опять стало его мучительно жаль. Васюта махнул рукой.
– Нет, не умею я разговаривать. Куда мне. Простите, Бога ради. Я пойду, мне пора.
Вскочил, ушел, почти убежал. А Вика осталась в недоумении, жалости и досаде. Думала о том, во что она верит, во что нет.
За ней Тася пришел, – чай пить. Вика вдруг спросила его:
– Тася, ты любишь службу в церкви, предпраздничную? Тася вдруг покраснел и засиял:
– Ужасно люблю. В середу будет. Архиерейская.
– А будешь сам архиереем?
– Я? Зачем мне? Я просто люблю, когда служат. Как хорошо, как хорошо, Вика!
Они пошли в среду.
В саду темно, церковь огнями горит. Народу, богомольцев, со вчерашнего дня еще кучи привалило в монастырь.
Вика с Тасей рано пошли, успели вперед пробраться. Вика пошла из любопытства. Как-то все вместе у нее не вязалось. Сама не знала, зачем пошла.
Вспомнила, что была в церкви и в Петербурге. В соборе на панихиде. Но точно и не была тогда. А вот девочкой, здесь же в монастыре, – вот это она ярко вспомнила. Только не вспомнила, что думалось тогда. Кажется, то же, что и теперь. Правда, теперь она знает, что это просто культ, форма известной религии и больше ничего. Да не в том дело. Культ, так культ. Но она тут девочкой была. И своим, родным, корневым на нее пахнуло. А мысли тут все мимо.
Теплая, пахучая, восковая духота. Волны сизые кадильного дыма. Волны набегающие томительного пения. Огни – и золото, мерцающее в огне. И медленные, торжественные движения людей, стариков, одетых в золото.
У Таси горящее лицо, нездешние глаза. Но он следит за одной точкой. Он ждет. Вика сразу не узнала Васюту, когда он вышел слева на середину церкви, за архиереем и священниками, в белой блестящей диаконской ризе, с высоким двусвечником в руках. Он казался ей выросшим, удивительным, светлым и далеким. Тасе тоже, вероятно, он казался таким, только он его сразу узнал, потому что таким именно и любил, и ждал его с самого начала. Это была великая и святая Тасина тайна. Ему казалось, что все счастливы, как он, потому что каждый здесь любит и ждет кого-нибудь, одного, ему одному известного, с такой же сладкой жутью и блаженством, и таким же этот один делается для него здесь, в церкви, – таинственно светлым и святым. А тайна в том, что это выше человека, и еще в том, что никто не знает, кто кого любит. Тася полюбил Васюту именно таким, здесь, и когда он приходил к ним простой, в подряснике, – на нем все равно лежали здешние лучи. Тася все равно знал, какой он настоящий.
Поют, поют, – это прославляют торжество любви каждого, благодарят Бога за дар такого неслыханного блаженства. Кто любит владыку? Тася, может быть, любил бы его, если б уж не любил Васюту. У владыки такое прекрасное лицо, строгое и святое, точно у Бога-Отца. Тася и его, конечно, любит, ужасно любит, но уж потому, что любит Васюту сперва, с томительным и святым блаженством. А кого любит владыка? Может быть, тоже Васюту? Пусть, пусть! Пусть бы и Вика любила Васюту.