Том 3. Алый меч - Страница 158


К оглавлению

158

– Ваня, да что с тобой? Ведь это же безнравственно. И ты хочешь ей все простить? Извини меня, но это бесхарактерность, это недостойно мужчины.

Иван опять посмотрел на мать с удивлением.

– Я никогда еще не думал, мамочка, о себе – исключительно как о мужчине. Я не знаю. А простить Варе я ничего не хочу, потому что не вижу, что прощать? И какая тут безнравственность? Это не касается ни людской нравственности, ни безнравственности. Для меня теперь все стало совершенно ясно. Я прежде, по привычке, взятой от людей, тоже в этом роде судил. Конечно, жаль, что около Вари все это очень неказисто, суетливо, недостаточно блестяще, и тенор из неважных; жалко, что она там устанет и заболеет; но по существу разницы нет. Другие были бы формы, – а было бы все то же. Всегда все приблизительно то же. Я знаю, почему я не понимал Варю и не могу понимать. Но нисколько она не «дрянная» женщина. Не знаю, какая она женщина (не очень счастливая, удачливая, – это правда). Я знаю, что она – женщина. Женщину не надо совсем понимать. Если и временного чувства собственности нет – тогда жалеть надо. Угреть, накормить надо, если есть близкая. Уйдет – оставить. Придет – угреть.

– Господи, да ты помешался. Ваня, Ваня, дорогой мой! Как это на тебя повлияло! Оставь, забудь эту негодную женщину. Добейся развода. Ты так молод, ты еще полюбишь достойную тебя девушку, честную, ты еще будешь счастлив… Ты успокоишься…

– Мама, да что ты? Да разве возможно то, что ты говоришь: – жениться? Любить, ласкать, греть, отпускать – да. А жениться? Ты смеешься надо мной?

Мать заволновалась, уловив легкий шум извне.

– Ваня, ради Бога… – зашептала она. – Выгляни за дверь… Я боюсь, что Леночка слушает… Это было бы ужасно, если бы она слышала. Она – такой ребенок.

Иван отворил дверь. На него, прямо в упор, глянули красивые темные глаза, по-своему умные, по-своему правые, прекрасные, таинственные – и, в их вечной, в их собственной таинственности, совершенные; глаза того существа, которое все уговорились считать и называть человеком, – и зовут, и стараются считать, хотя ничего из этого, ни для кого, кроме муки и боли, не выходит.

Глаза блеснули и скрылись под ресницами. Леночка встала, неторопливо и бесшумно ушла. Что она, случайно слышала? Или подслушивала? Бесполезно было бы доискиваться правды. Разве она знала ее сама?

Иван вернулся в угловую и молча, с изменившимся вдруг, усталым лицом поглядел на мать.

– Что, не было? – шепнула она и прибавила громко, со вздохами:

– Нет, Ваня, нет, дорогое дитя мое. Поверь, я понимаю тебя: ты еще любишь эту женщину, ты ослеплен… Конечно, надо бы спасти ее, не дать ей окончательно погрязнуть… Я поеду, я поговорю с ней. Помочь можно, но простить – нет. Поверь, она тебя же станет презирать. Прощать в таких случаях… То есть в этом случае… Не могу и подумать. Тебя, моего красивого, моего умницу – променять на тенора! Ужасно! Ужасно! Это меня может в гроб свести. Ваня, ты слышишь?

Иван поднял глаза, улыбнулся тихой, виноватой улыбкой – но не сказал больше ничего. Он так долго рассказывал матери о своем горе и о своем новом прозрении, – и забыл, что мать его – женщина. Старая, милая, кровью рожденья привязанная к нему; но и она – из тех же существ, которые даны миру, но которых не дано понимать, которым не дано понимание; и она – женщина.


1903

Не то

Ненужная история

I

Восемь лет прошло – целых восемь лет! А Вике искренно казалось, что этих восьми лет совсем не было.

Так же пахнет геранью и кухней в маленьком домике за оградой Спасо-Троицкого монастыря, так же обедают они в зальце с окнами в палисадник, и мать с отцом совсем такие же. Старообразные, тихие, всему, чего не понимают, раз и навсегда покорившиеся. Без злобы и без особенной доброты, а просто.

Вот только брат Тася – новый. Вика едва помнит его, трехлетнего, ревущего и буйного. А теперь за столом сидит худенький тихий мальчик в парусинной блузе и смотрит на Вику большими, чужими глазами. Кто он – неизвестно. Вика про него знает только, что он не гимназист, а семинарист, сам пожелал; что у него теперь каникулы и что он смирный и задумчивый, совсем не шалун.

О том, что было с Викой за эти восемь лет, почему за все время не выбралось недели, чтобы повидаться, – родители не расспрашивают. В общем, знают, письма получали, а расспрашивать – что же? Не поймут они, только горько и страшно.

Мать, в сущности, довольна, что у Вики здоровый вид, ей уж начинает казаться, что и перемен особенных в лице нет; мало-помалу и она забывает, что прошло восемь лет. Так, расставались – а вот, слава Богу, и свиделись. И она свое рассказывает, торопится, о том, что у них в углу случилось, чего Вика не знает.

– А помнишь ты, Вика, отца Геннадия нашего? Протоиерея? Уж такое близкое нам семейство было, такое близкое…

Вика вспоминает ясно и семейство, и самого толстого, крикливого и рослого отца Геннадия.

– Так вот, нет их здесь больше, Витенька, в Нижний перевели. Жалость такая. А тут еще несчастие у них случилось…

– Ну, какое ж это несчастие… Сказать несчастие – нельзя, – вставил кротко отец.

– А счастье, по-твоему? Уж помалкивай, Пал Федорович. Одно только: гляжу я – и думаю, обойдется это. Ты, Виктуся, помнишь сына их второго, Васюту?

– Да, кажется, помню, мама.

– Он постарше, должно быть, тебя будет. А не то помоложе. Такого ума был мальчик, такого ума… Первым шел в семинарии, мало этого – в Петербург поехал, да академию кончил. И что ж ты думаешь? О. Геннадий в полной уверенности, что ему дорога открывается – а он, на тебе, в монастырь!

158