Странно! Все прошлое, вся работа, вся жизнь Андрея в этот час были к нему обернуты своими светящимися сторонами. И он говорил о них искренно, как о чем-то легком и нужном. Даже то, что не давало ему ничего, кроме муки, тяготы, что он в конце бросал, как бессмысленное, – и оно теперь казалось ему не без цели вкрапленным в жизнь и достойным разговора и рассказа. О Кате он не говорил, – но естественно; он привык не думать совсем об этой стороне жизни или думать о ней после всех других.
Мария слушала его с глубоким интересом и очень внимательно. Может быть, боялась чего-нибудь не понять по-русски. Лошади бежали все так же бодро, и уже белелось вдали, на крутом горном уступе, остро вдающемся в море, крошечное далматское селение, куда они ехали.
– Отчего же ты оставил это дело, Андрей? – спросила Мария тихо. – Ведь ты его оставил?
Он на мгновенье затуманился.
– Да… Так. Оставил. Много как будто и хороших дел, а присмотришься… И слабняк я. Характер какой-то ничтожный. Теоретик, может быть… Не знаю.
Маленькая девочка, подпрыгивая, бежала за коляской и просила по-итальянски копеечку. Довольный Митя, которому дали три медных монеты, щедро кинул ей две. Девочка засмеялась и бросила в коляску измятые красные гвоздики.
– А какие цветы во Флоренции! – сказала Мария. – Таких нигде нет. Розовые лилии. Я их очень люблю.
– А я люблю персики, – заявил Митя. – Есть персики во Флоренции, тетя?
– Ну уж, наверно, не лучше, чем в нашей Вишняковской оранжерее, – сказал Андрей. – Нет, ты не узнала бы Вишняков, Май!
– А липы, целы? Помнишь, они расцветали?
– Целы, целы! Разве я позволю их тронуть?
– У нас гимнастика есть! – говорил Митя. – Когда я буду большой, как Боря и Миша, – я тоже буду на гимнастике. Ты к нам приезжай. Ты будешь моя, заграничная! Хорошо?
Май улыбалась. Ей тоже, вероятно, было весело. Черный покров слегка отлетал под встречным ветром, и лицо, все на солнце, странно розовело, точно тонкий фарфор сквозил на огне.
– А еще вот что я скажу, – решительным голосом заявил вдруг Митя. – Когда я вырасту совсем, совсем большой, вот как папа и Иван Алексеевич, я пойду в монахи, и буду святой, и женюсь.
Андрей невольно засмеялся.
– Ну уж если пойдешь в монахи – так не женишься. Монахам нельзя жениться. Да еще святым.
Митя взглянул на него со снисходительным изумлением.
– Папа, какой ты смешной. Ведь я женюсь на монашенке, вот как тетя. И куплю лошадей, таких сильных-сильных, и чтобы хвосты были стриженые, правда? И мы будем кататься и по загранице, и везде, и все будем видеть и знать, – далеко, далеко поедем…
– А нас уж не возьмете? – спрашивал Андрей.
– А вы уж тогда будете старенькие-старенькие.
– Он правду говорит, – сказала Май, смеясь. – Но это когда еще будет! А теперь мы еще не старенькие… Неправда ли, Андрей?
Наконец приехали. Кучер подвез их к крошечному домику, заявляя, что это «кафе». В «кафе» не было ничего, кроме серых сухариков и местного вина, вкусного, играющего яркой розовой пеной, – но зато оказалась громадная каменная терраса, на самом выступе, белая, точно висящая над морем.
Митя бегал взад и вперед, заглядывал за ограду и что-то кричал и болтал. Май облокотилась на широкие каменные перила и глядела в море. Оно было везде, – и справа, и слева, и вверху, высокое, как небо, но внизу. Светлое-светлое, легкое-легкое, веселое.
Андрей стал рядом с нею, хотел заговорить, сказать ей… и не посмел. Она была такая близкая – и такая непостижимо далекая. Всякий раз, поднимая на нее глаза, он это чувствовал, и всякий раз ему казалось, что видит ее – впервые.
Когда допито было сверкающее, сладкое, алое вино с розовой пеной – они вышли из домика на дорогу и пошли к роще, которая темнела влево.
Каменистая тропинка вела в глубину.
– Пойдем, тут можно дойти до уступа, – сказала Май.
Она вела за руку ребенка, но скоро он побежал вперед. Андрей и Мария опять разговаривали. Мария рассказывала ему, как жила долго одна, в Оксфорде, и училась…
– А потом я была актрисой… Недолго, всего два года.
– Ты? Актрисой? Не может быть!
– Отчего не может быть? Я пробовала… Всем нравилось. Но мне не понравилось. Я оставила.
– Тогда и ушла в монастырь?
– О, нет, о, нет. Не тогда. Андрей помолчал.
– А ты любила кого-нибудь? – вдруг спросил он. Она тотчас же ответила с простотой:
– Да, любила. Тебя любила всегда, – прибавила она через мгновение.
И Андрею стало опять страшно, – и стыдно за свой вопрос, за тайный, грубый смысл, который был в нем.
Они дошли до самого уступа, до обрыва в море, и сели на камни, около низких, крепких, уже темнеющих, осенних дубов. Митя копошился вблизи, собирая в пук какие-то длинные травинки.
– Май, – сказал Андрей тихо и точно не сам, точно за него кто-то должен был это сказать. – Май, я, вероятно, люблю тебя. Не оставляй меня. Ты сама говорила… Но как же? Что ты хочешь? Я ничего не знаю. Что мне делать? Как жить? Если ты знаешь, – отчего не скажешь?
Была тишина-тишина и солнце. Даже Мити не было слышно. И море с высоты казалось тихим и немым.
Лицо Май, окруженное черным ореолом покрывала, наклонилось к Андрею. Он обнял ее голову и поцеловал розовые, живые губы. Поцеловал в первый раз, потому что ему казалось, что не только ее, тогда, давно, – но и вообще никогда и никого он не целовал до этого мгновенья.
И когда оборвался этот, весь светлый, весь под взорами солнца и небесного моря, поцелуй (а он именно оборвался, ибо во вторую половину его мига Андрею почудилось, едва-едва, призрачно, что она первая сделала движение назад), когда он оборвался – Андрею стало казаться, что его не могло быть, хотя он и был.