– Трудно только рассчитать, когда, – продолжала Катя. – К весне, пожалуй, в апреле, в мае…
«И она не знает, – думал Андрей. – И она, как я, не помнит и не замечает…»
– Мне хотелось бы девочку, у нас девочек мало… – И Катя не без сентиментальности взглянула на Андрея. – И мало их у нас, да и девочки к матери как-то нежнее. А тебе кого хотелось бы? Девочку?
– Да, – сказал Андрей, несмотря на то, что ему не хотелось никакой девочки и даже непонятно было, как можно хотеть кого-то, кого совсем нет и могло бы совсем не быть.
Катя продолжала свое:
– Только дай Бог счастливо, а то уж я намучилась. Да Иван Алексеевич утешает, теперь, говорит, ничего, теперь хоть тройней располагайте, теперь вы молодцом, только, конечно, рационально ведите себя, не утомляйтесь…
Солнце горело на каменном полу. Снизу, из сада и с улицы, доносились голоса, крики детей, стук колес. Митя совсем соскучился на тесном балконе.
– Мамочка! Ма-амочка! Что ж гулять! Папа! Иди же!
– Ну иди с Тихоном. У мамочки головка болит, – сказала Катя.
– Не хочу с Ти-оном, нет Ти-она, я с папой хочу…
– Ах, какое наказанье! Гадкий, капризный мальчишка! Да перестань реветь! Андрей, пойдите, пройдитесь недалеко. Я, может, усну. А он тут ни минуты покоя не даст.
Андрей и сам рад был выйти на воздух.
– Ну, куда же мы пойдем? – спросил он своего крошечного мальчика, когда они сошли на набережную. На набережной было так светло, ярко, влажно и весело, что оба, и Андрей и мальчик, улыбнулись.
– Далеко-далеко пойдем, на острова пойдем, хочешь? – говорил Митя, махая рукой.
И вдруг, увидав ряд широких парных экипажей у тротуара, молящим голосом запросил:
– Папа, а папа! Поедем лучше, а? Ну что тебе стоит, папа! Найми вот этого, он согласится! Далеко-далеко, скоро-скоро! Вот этого, видишь лошади у него какие толстые, он сильнее, – правда? Наш Красавчик сильный, а он худее! Правда? Папа! Найми!
Через минуту они катились по влажному тенистому шоссе. Сквозь деревья налево то сверкало, то опять пропадало море, и каждый раз казалось выросшим, потому что шоссе неуловимо подымалось. Толстые Митины лошади действительно оказались сильными, бежали быстро, весело и упруго, помахивая короткими хвостами.
Митя был вне себя от восторга, болтал и захлебывался. Вдруг, на одном из поворотов, он взвизгнул:
– Папа, папа! Та тетя! Папа, скорей! Я тебе не рассказал, я забыл! Папа!
Андрей уже сделал знак кучеру, и лошади остановились. У каменной ограды, по тенистому и пустынному шоссе, шла сестра Мария.
На оборвавшийся стук экипажа она подняла голову. Андрей спрыгнул на землю, Мария шла ему навстречу.
– Здравствуйте, – сказала она, наклонилась и поцеловала мальчика. – Куда вы едете?
Митя не мог стоять на месте.
– Я тебя сейчас узнал, тетя, тетя! Так хорошо ехать, тетя! А я забыл совсем папе рассказать, что ты не наша, здешняя, а все понимаешь, как наша! Ти-он говорит, что это потому, что ты монахиня, а все монахини святые. Правда? Тетя, ты посмотри, какие лошади! Хочешь, поедем с нами? Поедем! Коляска большая-большая! А они бегут быстро-быстро…
– Куда же вы едете? – спросила Мария, легко улыбаясь и взглянув на Андрея.
– Я, право, не знаю, – сказал тот нерешительно. – Кучер называл мне местечко, я согласился…
Кучер повторил название, Мария кивнула головой.
– О, я знаю. Я была. Там очень хорошо. Немного далеко…
– Мы далеко, тетя, далеко! Поедем же!
– В самом деле… – сказал Андрей. – Может быть, вы могли бы…
– Да, я могу. Я сейчас свободна. А там очень хорошо. Она вошла в коляску, и они двинулись вперед, еще быстрее, хотя дорога и подымалась.
Митя сидел между ними, и восторг его не то, что стих, а перешел в какое-то умиленное упоение. Мелькали дома, селения, кабачки с верандами, увитыми виноградом, покрасневшим и отяжелевшим; и опять пустынное шоссе, и море налево, светлое-светлое, высокое-высокое, – почти как небо. Влажной душистостью тянуло из виноградников.
– Здесь так похоже на Италию, – сказала Мария. – Ты не видал Италию, Андрей? Вот увидишь…
Он в первый раз сегодня поднял на нее глаза. Тонкое, светящееся на солнце лицо ее показалось ему сегодня иным – и все тем же, ее лицом, таким нестерпимо милым и близким – и таким далеким, точно она не сидела с ним рядом, и не говорила с ним, и никогда не могла говорить.
Веселье, страх и радость вместе обняли его. И веселье было такое непривычное, такое простое, точно Митино. Ему тоже захотелось говорить, рассказывать что-нибудь, о себе, о том, что он видел, с кем встречался, о том, что с ним или вообще случалось. Стал ей объяснять, почему в Вишняках, на хуторе, старый дом пришлось сломать, и какая была возня с новым, а свой кабинет он устроил совсем так же, и балкон такой же. Перешел к тем недавним годам, когда он служил в земстве, рассказывал, с чем и кем ему приходилось бороться, и как случалось побеждать.
– Ты этого всего не знаешь, – говорил он, глядя прямо в светлые глаза Май. – Да и никто, даже у нас, ничего не знает, кто чуть подальше стоит. Сколько нареканий на наше дело! У нас борьба и внешняя, и внутренняя. И борьба пока неравная. Враги наши могут кричать против нас всенародно, – а мы не смей и рта разинуть. Мы под сурдиночку, в закоулочке, в переулочке… Хлопотали мы о своем, земском, органе… Куда тебе! Я в Петербург даже ездил… Нельзя. Кричат с другой стороны: земство – это новая бюрократия! Земство отделено от народа! Что ж это такое? Ведь уж если это говорить… А если б ты знала, Мария, какие люди есть! Простые, энергичные, деятельные… Сколько ни имеют, – мало ли, много ли, другой вопрос, – все отдают. Сил тратится уйма – да пользы-то на вершок. Я не говорю, и в вершок польза – все-таки нечто. Вот был у нас один человек – вместе мы с ним служили…