Том 3. Алый меч - Страница 71


К оглавлению

71

Сказала, а сама не смотрит. Я страшно обрадовался, руки даже к ней протянул.

– Вера! – зову ее. – Вера, милая! Ну прости меня! Чего ж ты плакала-то? Чем ты несчастна?

Она не глядит и не двигается.

– Ты этого не поймешь, Иван Васильевич. Душно мне, противно.

– Невесело? Вот ты в Москву ездила…

Она вскочила, смотрю – опять у нее слезы на глазах.

– Невесело! Да ты думаешь, мне нужно это веселье? Это как мерзкая, грязная водка для меня! Да и не водка, а вода грязная, водка-то все же пьянит. Еще душнее, чем с тобой… Нет, и с тобой душно. Везде духота и грязь.

Я принахмурился.

– Чего же ты, собственно, хочешь, Вера? Что тебе не нравится? Что это, романтизм, философия? Смысла жизни, что ли, не видишь?

Я приготовился с ней серьезно рассуждать. Она моя жена, я обязан поддержать ее в минуту сомнения. В былое время мне приходилось встречаться с такими мятущимися умами. Многие это переживают.

Но то, что она мне стала говорить, я никак не мог взять в толк. Душно да душно. Под конец она озлобилась:

– Почему тебя никто не любит? Почему? Вот ты и хорош, и добр с народом, а как только настоящий человек – он тебя не любит. И никого не любят из вас, «гуманных» людей, думающих об одной «пользе» да о собственном благородстве. Чувствуют, что вы в яму ведете. Если все будут, как ты, – все провалитесь!

– Вера, опомнись! За что ты так несправедлива? Разве я думал когда-нибудь о себе? Моя вера в человечество…

– В калошу пустую.

Я просто с ужасом на нее поглядел.

– И вот, ты правду сказал, все в твою сторону поворачивается. Торжествуй! Или такие, как ты, с верой в разумную пользу, в просвещение учебниками физики, – и все плодятся такие, с гордостью плодятся, – или уж бессловесные, офицеры с московским весельем… Что ж, подгоняй, подгоняй всех под свое благородство! Зашивай Божью землю в мертвую баранью шкуру! И зашьются, да долго еще проклинать всех вас будут!

Никогда я не видал ее в таком исступленье. Я уже не спорил, только успокаивал ее. Даже прощенья просил, уверял, что понимаю ее, хотя решительно не понимал, что с нею и откуда у нее эти дикие слова. Целую ночь мы проговорили. Я уж почти и не слушал ее. Да она все свое повторяла, что я, мол, думаю, что все к лучшему идет, а она видит, что все к худшему. Словом, что ни скажу – все наоборот…

– Вы, говорит, гуманники (слово такое выдумала!), душу человеческую потихоньку залавливаете, наваливаетесь на нее своим телом. А тело-то душой живо. Маленькую вещь позабыли!

Только что хотел ей возразить, а она прибавляет:

– А душа не одними чтениями по физике жива.

Так и махнул рукой. Чудит или нездорова. Я ей не противоречил, она успокоилась как будто. И даже нежна ко мне стала. Совсем мы было помирились.

А тут дела такие подошли. Простудилась она сильно вскоре после того. Стала у нее нога болеть. Дальше – больше. Возил я ее по докторам. Пользы не было. Я назначение сюда, в этот город, получил. Больную ее и перевез. Тихая такая стала, покорная. Летом на кумыс ее со знакомыми отправил. Болела она у меня года два, если не больше. Сильно страдала. Ногу свело, ходить совсем не могла. На третий год я ее повез в Москву. Там ей прижиганья стали делать. Что она вытерпела! Однако ж после того начала поправляться и ходить, прихрамывала только немножко.

IV

– Я знаю, – продолжал Иван Васильевич, помолчав, – вы меня спросите, не была ли Верочка религиозна? Так нет; ничего в ней этого не замечалось. Особенной религиозностью ее упрекнуть было нельзя. В церковь, конечно, ходила иногда, службы большие бывают, говела, как полагается – у нас ведь все на виду, – ну а так, чтобы поститься, молиться, ханжество какое-нибудь – ни-ни! Ничего этого не было.

Да у нас, знаете, и трудно клерикальностью особенно увлечься. Со священниками мы живем в эдакой житейской дружбе, семейно знакомы, всячески привыкаем к ним; с другой стороны, сказать вам правду, священники наши с женами – наименее культурная часть городского общества. Как бы, что ли, неровня нам немножко, и все это чувствуют, и они сами прежде всего, что им, конечно, делает честь. Я, вы понимаете, не о барстве говорю, сами можете судить, а об общем, что ли, уровне умственного развития. Оно и естественно: академисты там и другие, если по чисто ученой части – в монахи идут, или, если умный даже и священник, понявший моральное, нравственное значение религии, ее истинный исторический смысл, – он сейчас в деревню не пойдет, его место где-нибудь в Петербурге; деревня еще до него не доросла, а там он полезен. К нам идут наши же, большей частью из-за хлеба: поучится в городе в семинарии, свой же брат мужичок, – и готово. Пасет стадо понемножку. В догматах и в прочем выученном крепок, разъяснить, коли нужно, бабе, которая икона, Владимирская или Казанская, по воздуху шла, или которой из них надо молебен служить от потери зрения – может; чего ж еще? Друг друга они понимают с мужиком, потому что до семинарии-то вместе парнишками раков ловили; такой батюшка не мудрствует, а потому в православии крепок, в ересь его не свернешь. Вот недавно даже у нас мужичка совсем простого в священники поставили, – в свое же село. Он, правда, надела не имел, в уездном училище учился – не кончил, – так, перебивался кой-чем; агентом от товарищества машинок «Зингер» был, все разъезжал по уезду; да со священниками нашими и сошелся, понемножку миссионерить начал, перенял у них; ведь нашу сторону знаете, раскольников у нас – страх! Понравился нашим батюшкам, они и устроили ему как-то. Попит теперь в селе, ничего.

В городе, конечно, пообразованнее немножко батюшки, да и понатерлись, а все-таки, знаете, вроде этого. Оно для их положения и лучше. Спокойнее. Я так смотрю, что все это пока нормально и необходимо для будущего, когда силою вещей дело повернется в разумную сторону.

71