Том 3. Алый меч - Страница 50


К оглавлению

50

– Это не поэтическая вольность? – спросила она. Но я не расположен был к веселью и легким шуткам.

– Угодно вам быть моей женой? – повторил я. Она промолчала.

– Если вы серьезно, то… то я подумаю. Или нет, впрочем, все равно: я согласна. Все равно.

Я почтительно поцеловал ее руку, и мы возвратились к обществу.

Верочка, действительно, не любила лгать. Она очень искренно сказала это свое: «Все равно». Родителей у нее не было, какой-то опекун заведовал ее состоянием. Замуж ей выйти, чтобы приобрести самостоятельность, было нужно, а за другого или за меня – все равно. Я ей меньше нравился, чем Козицкий, например (она сама мне это все объясняла с детским простодушием), но Козицкий, пожалуй, запер бы ее, заставлял бы ее быть верной, – он сам ее любил. А я… Верочка отлично видела, что я ее не люблю, и удивленно говорила после свадьбы: «Знаешь, я не понимаю, зачем ты на мне женился?» Я конфузился и угрюмо молчал: я и сам этого уже не понимал больше.

Никакой семьи у нас, конечно, не вышло, даже медового месяца почти не вышло. Мы отправились проводить его в мою деревушку. Сначала был холод, у Верочки сделался насморк, отовсюду дуло, и ужасно мы друг другу не нравились, и это выяснилось именно в одиночестве. Потом, слава Богу, настали теплые дни, а с ними налетели к нам гости, все больше мужчины, студенты из Киева, офицеры – Верочка зажила весело.

Она, я думаю, начала мне изменять со второго-третьего месяца. Почти у всех людей, и у женщин тоже, есть призвания: один чувствует себя рожденным медиком, другой – путешественником, третий – чиновником… Ошибки бывают, но к добру не ведут, и сила человека – найти свое собственное место. Верочка была рождена куртизанкой. Настоящей, искренней, наивной, пылкой – жрицей любви. Всякое дело или хорошо, или дурно, смотря по тому, действительно ли оно принадлежит человеку, который им занимается, или нет. Если бы Верочка пошла в сельские учительницы или монахини – это было бы дурно. Но она была куртизанкой, бескорыстной, беззлобной, потому что родилась для этого – и так было хорошо.

Она, конечно, чувствовала, что это хорошо, но бессознательно: сознанию ее все-таки было натолковано, что это – всегда дурно. И потому она, хотя и без ощущения вины, старалась скрывать первое время от меня и от других свои невольные измены. Скрывала плохо – лгать она не умела – и только озлоблялась и опошлялась, ибо чувствовала свое оправдание и не знала его.

Я ее понял быстро, быстрее, чем понял бы, если б любил ее, был в нее влюблен. А тут мне ничто не мешало. Я видел, что она озлобляется, мучается мною, начинает ненавидеть меня, не вольная в себе, а я не знал, как развязать этот узел, чтобы не оскорбить ее. У нее был крошечный-крошечный ум, а такие существа легко обижаются, всем обижаются и тогда бесцельно страдают.

Я понял все это в тот день, когда опять принял небо как моего учителя, как что-то живое около меня, покорился ему снова – и уже навсегда. Приняв небо, я принял и землю; ведь и ее, не зная того, я отверг, отвергая небо. Принял и понял… Для меня они были – и вновь стали – неразрывны.

Это случилось в жаркий июльский день, когда я лежал в поле, на опушке леса. Серая земля лиловела у горизонта и переходила в такое же лиловое небо, которое незаметно менялось к зениту, синее насквозь – и потом опять, склоняясь к другому горизонту, мутнело, лиловело и переходило в землю. Где они делились – я не знал, да и делились ли? Я лежал навзничь и чувствовал только это земле-небо да жизнь. Кроме земле-неба и жизни, то есть движений моего сердца – и других движений других сердец, конечно, – ничего не было. Это я почувствовал со знанием – и стало мне почти легко, хотя и ответственность свою, своей отдельной жизни, среди других жизней, я понял. Я думаю тогда, в этот момент, я в первый раз выступил из младенчества.

К осени в Верочку влюбился один приезжий из Петербурга офицер и, кажется, серьезно. Этого я только и ждал. Она была им увлечена, и я видел, что ей неприятна будет разлука, она мучается и не знает, что придумать.

Раньше, чем офицер уехал, я сказал ей:

– Вера, здесь скучно. Хочешь, поедем в Петербург?

Она вспыхнула и взглянула на меня странно: точно боялась, что я ее ловлю, замышляю зло. Я поспешно прибавил:

– Мне необходимо, Вера. Дела…

Другая, более «добродетельная» женщина, радовалась бы такому удобному мужу, держалась бы за него; но ее прямому характеру это претило, да и не понимала она ни меня, ни себя и мучилась, – я это видел.

Мы приехали в Петербург в октябре, остановились в гостинице. О квартире я говорил, – но глухо, я знал, что надо скорее все кончить.

Вера пропадала по целым дням. Вечером мы сходились, и я все хотел начать и все не знал как, боясь ее обидеть. С того дня, в поле, – она мне стала дорога, как всякая жизнь, всякое дыханье. Все право, что живо.

Пока я собирался, Вера, которая была прямее, решительнее меня, сама не выдержала.

– Где ты была? – спросил я ее как-то, без всякой мысли, просто, чтобы сказать что-нибудь.

Она вспыхнула.

– Что это за вопрос?

Я не ответил, да она и не ждала ответа. Вдруг озлобившись, видимо измученная, она стала нападать на меня, неумно, дико – и естественно.

– Я знаю, знаю, что ты думаешь! Ты думаешь, что я виделась с Анатолием Ильичей! (Так звали офицера.) Не могу я выносить твоих взоров! Что это за подлая мука! Нам надо, наконец, объясниться, Иван Иванович!

– Ну да, Вера, конечно надо, – сказал я кротко. Она было притихла, но потом опять вскрикнула:

– Я давно вам хотела сказать, что я вас не выношу! Мне ложь ненавистна. Я никого не боюсь. Да, я виделась с Анатолием Ильичем! Да, я его люблю! Он – не вы! Разве я не вижу, что и вы меня нисколько не любите? Вы – странный человек! Вам не надо было жениться! Вы заняты вашей астрономией или поэзией, или уж не знаю чем, а не женой! – Я буду верной женою Анатолию Ильичу, если вы дадите мне свободу! Вы должны мне ее дать.

50