В церкви, откуда шла Серафима, только что кончилась служба покаяния. Медленно читали, медленно выходил священник в темных одеждах, говорил мучительную молитву и кланялся в землю, и все, за ним, на сырые плиты недавно отстроенной церкви склонялись до земли. Все, все возьми от меня, Господи, молились люди, все, что вложено в нас Тобою, и дай силу уничтожить во мне данное Тобою. И дай видеть его яснее, чтобы лучше уничтожить. Дух смирения и воздержания пошли мне, Господи.
И такая сила была в этих словах, что они были почти прельстительны.
Серафима не рассуждала. Она, как всегда в посту, ходила в церковь и говорила за священником молитву покаяния, и грустила, и долго потом повторяла: «Дух целомудрия, смиренномудрия, терпения…» И теперь она еще думала о молитве, но ей не было грустно. Нежное небо, радостный воздух дали ей вдруг испугавшую ее радость. Она даже подумала: «Ой, что это я, грешница! Чего веселюсь?»
Но потом ей пришло в голову, что как-никак – а пост кончается Пасхой, значит, оттого и в посту радостно.
Навстречу, по пустынным мокрым мосткам, шел очень высокий молодой человек в шубе. У него было белое лицо, веселые добрые, совсем голубые глаза и широкая золотая борода. Не рыжая, а именно золотая, бледноватого золота. Он поклонился Серафиме, улыбнулся, и глаза его стали еще добрее и веселее.
Серафима слегка ахнула и покраснела.
– От Сергия, Серафима Родионовна? Богу молились?
– Да… – сказала Серафима невнятно. – Я домой.
– Позвольте мне проводить вас. Вы говорили – рецептик один для Лизаветы Родионовны нужно вам в аптеку. Так я бы рецепт принял, нынче к вечеру было бы готово.
– Нет, что ж, – заговорила опять Серафима. – Это после как-нибудь, Леонтий Ильич. Не к спеху. Очень благодарю вас.
Они тихонько шли вместе. Леонтий Ильич Дунин, сын Евлампии Ниловны, провизор, казался еще стройнее, моложе и выше ростом рядом с худенькой фигуркой Серафимы в черном, нескладном платье. Длинное, бледное лицо ее, впрочем, порозовело и все точно осветилось тихой радостью.
– Весна будет, – сказал Дунин. – Небеса-то какие высокие.
– А я вот из церкви шла, Леонтий Ильич, и думала: отчего это, грех какой, нет во мне печали, а веселость на душе? А это, верно, погода очень уж светлая.
– Светлая погода. Хорошо. Серафима торопливо прибавила:
– Да и пост к Светлому празднику идет.
Леонтий Ильич поглядел на нее с ласковым недоумением. Они не очень давно были знакомы. Леонтий Ильич учился в московской школе, приехал в город недавно. Серафима с ним до сих пор все больше молчала.
– А вы такая тихая и печальная, – сказал он ей. – Смотришь, смотришь на вас – и так бы вас, кажется, и развеселил, разговорил, обрадовал, чтобы вы улыбнулись. Вот как сейчас.
Серафима улыбнулась и опять покраснела.
– Так что ж, развеселите, – сказала она. Сердце у нее тихо билось, и воздух еще ласковее приникал к ее лицу. – Какие мне радости? – прибавила она вдруг. – Вот и домой пришли.
Они, точно, стояли у калитки.
– Мамаша сегодня хотела быть у вас, – сказал Леонтий Ильич. – Если зайдет, – вы ей рецептик-то отдайте. А вечером лекарство будет готово. Я вечером отлучиться рано не могу, а может, вы сами зайдете…
– Уж не знаю, как, – почти шепотом проговорила Серафима и толкнула калитку. – Спасибо вам.
Она осмелела в последнюю минуту и подняла на него глаза. Он стоял высокий, веселый, тоже немного робкий и глядел на нее, чуть улыбаясь своей доброй улыбкой. Серафима ему нравилась.
Когда калитка захлопнулась, и Серафима очутилась одна среди большого, снежного двора, ей показалось, что в голове у нее нет ни одной мысли, что и не может она ни о чем думать, и не хочет, а так только хочет стоять посреди двора и улыбаться.
Снег посинел, небеса побледнели, невидная весна была везде, во всем, смиренно-мудрая и любовная; и покорная душа Серафимы была полна ее таинственной и божеской радостью.
«Будет Христос Воскресе», – опять подумала Серафима, глядя на снега и небо и не умея иным оправдать своей радости. Небо и снег были чистые-чистые, и казалось, что ничего другого и нет на свете, кроме чистоты, тишины и счастья.
Но в эту минуту от решетки палисадника, в глубине двора, отделилась крупная фигура Лизы в черном ватном салопе и в платке. Из салопа она выросла, виднелись ноги в широких серых чулках и грубых башмаках.
Кривляясь и дергаясь, размахивая руками, девочка подходила к Серафиме. Лицо тоже дергалось, было грязно и даже не уродливо, а отвратительно. Серафима очнулась, поглядела на Лизу, и в первый раз она ей показалась страшной. Зачем она здесь, мычащая, замазанная, гадкая, когда повсюду так тихо и чисто? Но Серафима не сказала себе этого словами, только радость ее вдруг исчезла, и она рассердилась.
– Кто тебя одну гулять выпустил? – проговорила она громко, хотя знала, что Лиза и не слышит ее, и не понимает. – Домой, домой! – прибавила она, привычными жестами, на пальцах, быстро показывая, что надо идти домой. Лиза было замычала, но Серафима взяла ее за руку и повела, не оглядываясь.
Родиона Яковлевича не было дома. Дарья объяснила, что она одела Лизу и пустила на двор, а сама на минутку отлучилась. Серафима угрюмо и сердито сняла с кривляющейся и воющей Лизы салоп, переобула, умыла ее. Лиза пошла ходить, шатаясь, по двум комнаткам и задевала, болтая длинными руками, то за притолку, то за гири часов. Смер-клось. Серафима сидела у стола молча, не зажигая лампы, а Лиза все ходила, неровно, стучала башмаками, дергалась и слегка подвывала, будто жаловалась.