Часы открыл у балконной двери: только без десяти одиннадцать. Все-таки поздно, может быть?
Сердце стучит, даже надоело. И стыдно, что он так волнуется. Ведь просто.
Поплелся вниз по лестнице, в темноте. Вспомнил, что Катерина на ночь двери запирает. «Еще забудете. А час неровен».
Вспомнил – но удаль вдруг нашла. «В столовой из окошка выскочу».
И выскочил. Сирень переломал, но и того не испугался. «Э, все равно. А нет ее, тем лучше. Прогуляюсь – и конец».
Он даже тихонько насвистывать что-то стал, приближаясь к бане и не видя там никого. Но перестал, осекся, потому что тотчас же заметил Маврушку. И она его заметила, метнулась из мутного света в тень, за крылечко.
Зашел за крылечко. Маврушка была там, закутанная в теткин платок. Владя не знал, что же теперь, сказать ей что-нибудь? Или что? Но она без смеха, как днем, а как-то неприятно робко обняла его.
– Пришли, миленький барин. А я уж думала…
Потом они, обнявшись, сели на сырую траву, в уголок. Хоть тепло было, но сыро, банно.
А потом, через некоторое время, без дальнейших разговоров, случилось все, что могло с ними случиться.
– Пусти! Пусти меня! – плачущим шепотом говорил Владя.
Но Маврушка глупо не пускала его и твердила:
– Ох, да и какой же ты молоденький! Ну, совсем дитенок! Да постой… постой…
Наконец, высвободился понемногу, отполз на четвереньках, потом встал, с трудом. В белесоватой, насквозь прозрачной ночи, все было видно. И как он полз, и ее развалившийся платок, закомканная юбка, и широкое лицо Маврушкино с распущенными губами. И все-таки красивое, серьезное. Только Владя этого не видел, не глядел ей в лицо.
Ему вдруг такое страшное почудилось, что он и повторить себе не смел, а оно все-таки стояло, оно одно.
Маврушка медленно поднялась, оправилась и пошла к нему.
Вот подошла. Точно не видит, что он уходит.
– Прощай, теперь прощай, – сказал Владя торопливо.
– А завтра придешь, глупенький? Придешь? Я ждать буду. Я уж так тебя люблю, так люблю…
И наседает. Владя неловко, холодными руками слегка отстранил ее, упершись в грудь, и пошел к дому. Шагал торопливо, не оборачиваясь. С трудом, но не замечая, что трудно, влез в то же самое окно столовой и потащился по лестнице наверх. Недаром во сне Кременчугов смотрел на него и смеялся. Недаром.
Да какой черт Кременчугов! Что Кременчугов? Все дело в Вере… Вот оно, самое ужасное. Вера… Она, Вера, Вера, сестра… Какой, однако, вздор! Нет, спать, спать, это первое, а потом уж можно будет…
Владя сорвал с себя все и бросился в постель. Заплакал о себе, о своем недоумении, и, кажется, не о себе только, а точно обо всех и обо всем. О том, что все сплошь, до такой степени непонятно, а он так беспомощен… И заснул, тяжело, тупо и беспокойно.
А коростель кричал близко, у ручья: «Спит-спит-спит-спит…»
Еще первые дни была какая-то муть и надежда, в самой мути надежда, а потом, к концу недели, стало так худо, что Владя не выдержал и написал домой письмо, что заболел.
Ему и в самом деле казалось, что он заболевает или сходит с ума.
Сначала ходил днями по лесам, за пятнадцать верст ходил, по дождю, возвращался поздно, дрожа, пробирался к дому (как бы не встретить Маврушку), измученный ложился в постель – и все-таки почти не спал. А сны – точно галлюцинации.
Потом перестал вовсе выходить, сидел наверху, отупелый, разозленный, напуганный. Уехать – сил не было. Да и мельком это в голову приходило. Но Веру необходимо же видеть. И написал письмо.
Обеспокоенная генеральша решилась тотчас же отправиться к сыну, привезти его в город, если нужно. Она не была тяжела на подъем, а мать нежная.
Приехали, с Верой, конечно, и с одной только Агафьей Ивановной. Ведь не совсем же еще.
Владя встретил их на крыльце.
– Ну, что с тобой? Это еще что? Простудился, что ли? Или блажишь? Хорошо, что я все равно хотела сюда с Верой до воскресенья съездить.
– Мне немножко лучше, maman, – сказал Владя неловко. – Извините.
– Да, вид неважный… Не берегся, конечно; теперь сырость… Я салипирину привезла. Две облатки сейчас же извольте принять!
Вера, статная, красивая, плечистая шестнадцатилетняя девочка, с круглыми крепкими щеками и карими улыбающимися глазами, снимала шляпку и в зеркало взглянула на брата.
Он понял, что она страшно торопится остаться с ним вдвоем, но думает, что сейчас нельзя.
– Тебе надо сегодня раньше лечь, напиться теплого и пропотеть, – решила генеральша.
Вера подхватила:
– Да, да, я сама ему снесу чай наверх. Ведь ты у нас наверху, Владя? Ложись, я приду.
Она и Медведкина, своего милого, точно не замечает, по крайней мере, не говорит ничего, торопится.
Пришла; чашку у постели Владиной наспех поставила, села на постель и смотрит на Владю, бледненького, несчастного, укутанного до подбородка одеялом. Свеча горит на ночном столике, а дверь на балкон заперта. У Веры одна щека краснее другой от нетерпения, и темные завитки на висках, короткие, выбились из туго заплетенной косы.
– Ну, скорее. Какая еще трагедия тут у тебя? Что?
– А то, что я тебя ненавижу, – проговорил Владя медленно, не спуская с нее глаз.
Вера чуть повела бровями.
– Хорошо, ладно… Я тебя тоже. А теперь рассказывай по порядку все, как было.
– Только свечку потуши и дверь на балкон открой. Будет достаточно светло. А так – мне стыдно.
– Скажите, пожалуйста! Стыдно ему! Да, впрочем, сделай одолжение, лучше будет.
– Мне не тебя, а вообще стыдно, – сказал Владя, пока она тушила свечу и открывала дверь.