Выпили.
Катерина Ивановна улыбнулась, поглядела на мужа с благодарностью. И, увидев его напряженно-восторженное лицо, прибавила:
– Ты меня жжешь своими глазами…
Анатолий Саввич ее нисколько не жег, но она бессознательно припомнила, что сказала ему однажды эту фразу, давно, задолго до свадьбы, – и бессознательно почему-то ее теперь повторила. Тогда ему это так понравилось. Анатолий Саввич порывисто потянулся к жене и обнял ее. Стол мешал немного. Там, в их уютной спальне, так было удобно и хорошо обниматься.
– Помнишь, Катя, как ты выбежала ко мне на лестницу, в сумерки? Помнишь, как я тебя в первый раз поцеловал, вот здесь… здесь… около уха…
И он поцеловал ее около уха. Но этот поцелуй нисколько не напомнил ему первого. Со времен первого, в продолжение трех месяцев супружества, он столько раз целовал ее, конечно, и около уха тоже, что первый поцелуй совершенно стерся – от прикосновения его же собственных губ.
– О, я все помню, – сказала Катерина Ивановна. – Мне так хорошо.
Ей действительно стало хорошо, но она вспомнила не те первые тайные поцелуи, а вчерашние, третьеводнишние веселые ласки в уютной спальне. Но Тося все спрашивает: помнишь? И он такой милый. Ну, конечно, она помнит, и ей хорошо.
Они долго целовались, поглядывая на дверь, и было совершенно так же хорошо, как дома, только не так ловко и удобно.
– Тосик, у меня голова немножко заболела, – проговорила Катерина Ивановна. – Я думаю, пора домой.
– Домой? Едем, голубка. Сейчас спрошу счет.
Катерина Ивановна стала прикалывать шляпку у зеркала, радуясь, что скоро снимет узкое платье.
Но вдруг и ей стало ни с того ни с сего грустно. Так все хорошо, а вот грустно. Вероятно, ей грустно оттого, что Тосе кажется, будто поездка не удалась. Однако чем она не удалась? Да, может быть, ему это и не кажется?
Они вышли, сели на своего лихача и поехали домой. Не посветлело, посветлел пока только пар от пароходов на Неве – стал белый-белый. Супругов обгоняли парочки, обнявшиеся, как и они. Пылью уже не пахло, а только водой. Совсем стало сыро. Муж заботливо укутывал побледневшую Катерину Ивановну. Она взглянула на него и робко сказала:
– Как хорошо… Я так счастлива… А ты?
– Ты можешь сомневаться?
Больше они не говорили и скоро приехали домой, где их встретила заспанная, но лукаво и поощрительно улыбавшаяся, горничная.
Катерина Ивановна с успокоенной душой взглянула на свое чистенькое гнездышко и поспешно стала раздеваться.
Прояснился и Анатолий Саввич. Как тепло у них после ночной сырости. Острова действительно совсем на болоте.
Остаток ночи супруги провели в милых ласках, в привычных, отрадных проявлениях любви. И, убаюканный теплотою спокойной радости, Анатолий Саввич перестал мечтать – о Счастье…
1903
На дворе черный сентябрьский вечер. Что осенняя грязь на деревенской улице, что небо над нею – одна чернота, и, если б все перевернулось вверх дном, – глаз не заметил бы перемены. Тепло, тихо-претихо, верно, тучи низко. Дождя нет.
Из этой ровной черноты, в тот вечер, вынырнул странничек в камилавке, с мешком за спиной, и постучался в Спиридонову избу. Окна были заложены ставнями, но меж щелей светилось.
Постучал странничек, попросил, Спиридон к нему вышел, пустили.
Спиридонова изба просторная, белая, не новая – да теплая: печь недавно перекладывали. Спиридон – мужик малопьющий, справный, а семьи – всего он да жена, и та из дальнего села взята.
Странничек, войдя, помолился в угол на образа, потом поклонился на все четыре стороны.
– Ну, здравствуйте хозяин с хозяйкой. Благослови и спаси вас Господь, что приняли мя, странного, под кров свой на сию ночь.
– Ладно, расправляйся да садись к столу, – сказал Спиридон. – Вечерять будем. Хозяйка моя соберет. А потом и на покой. Чего огонь жечь. Мы еще нонче на току не совсем управились. Поспешать, не занепогодило бы. Ты, отец, отку-дова?
– Из монастыря я, голубчик. Недалече, из Всесвятского. А иду-то далече. Благословил меня отец игумен постранствовать.
– Так. Ну собирай поесть-то, Мавра. Слышишь, што ль?
Мавра до тех пор неподвижно сидела у стола, сбоку, под маленькой керосиновой лампой, и молчала. Ситцевый платок, углом надвинутый вперед, затенял ее лицо, но оно, когда Мавра встала, и на свету оказалось у нее все в тени, темное-темное, словно заржавленное.
Молча пошла к печке, завозилась, но тихо; и там – как во сне.
Спиридон, благообразный, русобородый молодой мужик, сел к столу, покрестившись, и вздохнул.
В избе было тепло и довольно светло, а между тем какая-то невеселая пустота, тоска висела по углам. И белые часы с розаном тикали невесело. Только странничек юрко возился на лавке со своим мешком, что-то пришептывая, с молитвенными словами, и шумно и деятельно вздыхая.
– Иди, странничек, похлебай кваску, – сказал Спиридон. – Не знаю, как величать-то тебя.
– Памфилий, смиренный Памфилий я, Спаси тебя Христос. Мне и кваску-то не надо бы, в воздержании да сохраню плоть свою. С устатку разве. В пути сущим разрешается…
– Иди уж, иди, отче, – равнодушно сказал Спиридон. Мавра подала хлеб, чашку, ложки, отошла и села опять на прежнее место к уголку.
– Сама не будешь, что ль, есть-то? – спросил Спиридон. Мавра ответила тихо, словно вздохнула:
– Не…
Спиридон, схлебнув раза два, посмотрел на странничка, на его точно щипанную или молью еденную головенку и бородку, молодое еще, но уже морщенное, сероватое лицо, – и сказал, ни к кому не обращаясь: