Том 3. Алый меч - Страница 122


К оглавлению

122

– А что?

– Да что. Вовсе без соображения живут, и ни к чему оно им. Господа миссионеры и батюшки верными овцами их считают, потому что они слова против них не говорят, в церковь по праздникам ходят, иконам молятся. «Во всем согласны?» – «Согласны». Благословит их приезжий батюшка-миссионер, порадуется и уедет. А то и вовсе о них не вспомнит – миссионеры-то, ведь, к нам, а не к ним, приезжают. Ну, а мы между народа живем, – так и знаем ихнюю-то веру. Иконы, скажем. Икона, вот ты говоришь, как бы портрет. Это пусть. Вхожу я в комнату, где высокого лица портрет – я шапку сниму. Уважение. А тем пуще, ежели и не человек изображен. Это дело одно. А у наших есть ли такое понятие? Войдет в избу: «Где у вас Бог-то? В какой угол молиться-то можно?» Ведь вот какое понятие. Что, мол, я пустому-то месту молиться буду? Бог-то, мол, и не видит, что молюсь. Оттого и нас, которые «духовного согласия», за безбожников считают. Нет икон – Бога нет. Вот ведь какое рассуждение. Или там баба приходит к священнику: «Отслужи ты мне, батюшка, Казанской молебен. Да мотри, не ошибись, не Смоленской отслужи, а Казанской!» Спросишь такую бабу: сколько, тетушка, Богородиц? Она те и начнет высчитывать, коли усердная к церкви: Смоленская – раз, Казанская – два, Толгская – три, Нечаянная Радость – четыре, Троеручица – пять… и пошла, и пошла, вон, мол, сколько их, ну…

Тощий мужик, «декадент», кажется, не перешел еще «к настоящему разумению» и упрямо начал что-то опять свое про иконы. Пытаюсь ему говорить о безбожии детей, если их воспитывать без икон, без всякого образного представления о Боге. Ведь сразу «духовно» понять все они не могут. Не убедился, но замолк. Не убеждает его и Василий Иванович; он, вероятно, надеется, что со временем «декадент» сам войдет в его «согласие».

Нам понятно все, что говорит Василий Иванович. Понятна и разница нашего положения, среды. Мы «интеллигенты», живущие в «Питинбурхе» – боремся с окружающим нас рационализмом, скепсисом, религиозным равнодушием, их боимся, – а они, здешние ищущие, борются с темным невежеством, стоящим на месте религии. И тем удивительнее, что они не пали окончательно, не остались в «духовном» рационализме («духовное согласие» – это один из видов рационализма, конечно) – а перейдя через него – победили эту реакцию. Евангелие они понимают реально и мистически. «Декадент» начал было что-то такое об Евхаристии как о «напоминании», а не «претворении» – но тотчас же вызвал горячие речи о «тайности» того необходимого и всеизменяющего «огня», который входит в человека, огня, несомненно, «чудесного»…

– И было у них одно сердце и одна душа, – говорит Василий Иванович про древних христиан. – Воистину «единомыслием исповедимы»… Откровение Святого Иоанна тоже мы много читаем. Ибо тут мудрость. Нельзя эту книгу откинуть. Сказано: если кто хоть слово единое откинет . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Беседа наша с Василием Ивановичем затянулась. Мы говорили ему все, что думали сами, чего ждем, на что надеемся. Говорили о грядущем. Он жадно расспрашивает нас, что написано обо всем этом в книгах, что думают другие «образованные» люди, к которым они далеки, а мы близки. Увы! Как было им сказать, что «образованные» люди большею частью вовсе об этом не думают, не ищут ни «правды», ни «веры», ни «любви»? А книжки? Какие книжки могли мы им посоветовать читать? «Нравоучительные» или просто «занимательные» издания «для народа»? Или Ренана? Или Толстого? Или, может быть, «Миссионерское Обозрение»? – этот темный ужас хамства и варварства?

Василий Иванович – тонкий, культурный человек в высшем смысле. Читать «Миссионерское Обозрение» – ему было бы оскорбительно, а Толстого бесполезно; Толстого как религиозного проповедника, он уже внутренно прошел и ушел дальше (отчасти и внешне; помню, он сказал вскользь: «Читали мы Толстова намеднись; не ндравится»)… Толстой же как художник не пленит Василия Ивановича: он от эстетики дальше, чем ребенок. В этой точке – у нас с ним глубокое различие, которое мы поняли не сразу. Мысли, и даже ощущения наши часто пересекаются, но пути, по которым мы пришли к ним, разнятся. И потому в цвете, в форме мысли – едва уловимая разница. Нам часто кажется, что Василию Ивановичу чего-то недостает но, Боже мой, нам столько самого нужного, недостает (не по нашей воле, может быть), чего у него много! В нем – жизненность, борьба серьезная, и жизнь – не помимо главного вопроса. И жизнь не подделанная под вопрос, а естественно сливающаяся с ним . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Случайно, во время беседы, выхожу в другую комнату. Вижу – незнакомый грустный мужик наполовину всунулся в открытое окно. Удивляюсь, – тем более, что этаж, хоть и очень низкий, но второй.

– Ты что?

– А мне послушать лестно. О вере говорят.

– Ты сам из каких?

– Мы-то? Мы плотники… И прибавил грустно:

– Из православных мы.

«Православные» здесь – или вполне равнодушны, или скучают и жаждут нового какого-нибудь движения, прочь от неподвижной полицейской и косной церковной духоты.

Долго наши «немоляи» (?!) не могли с нами расстаться. Этот разговор я считаю самым значительным и выясняющим положение дел и в настоящем и в будущем.

Наконец ушли. Солнце заходило, но ветер, дувший целый день, не лег. В многочисленные окна нашей угловой горницы видна была пустая базарная площадь с низкими серыми «рядами» вокруг, немощеная, но плотно убитая, как ток. На току неподвижно стояла одинокая лошадь без всякой упряжи, даже без уздечки, и ветер развевал ее жидкий хвост. Больше никого не было, и ничего. Глухой город, унылая земля! Казалось, тут ли быть живыми душам?

122