Подумали-подумали – взяли долгушу, поехали. Сидим четверо, по паре, пара к паре спинами. Деревянное сиденье, на нем узорчатый половик. Земля близко, слезть, действительно, сейчас же можно, – и мы слезаем, потому что дорога пошла лесом, и даже о. Никодим перестал ее хвалить.
Лесом хорошо идти. Лес – еловый, тесный, душистый. О. Никодим готовит грозное оружие на завтрашних староверов. О. Анемподист робко обдумывает своих «немоляк».
Лес прервался, чуть виден кое-где вдали. Среди зеленых полей что-то вроде крошечной деревушки. Это и есть Чернухинский скит – женский раскольничий монастырь.
Какие странные избы: без окон; по крайней мере, с дороги не видать ни одного окна, а так, стены серые бревенчатые, частоколы. Вот как будто ворота. Стучимся.
Никого.
Ямщик толкнул ворота и вошел. Мы за ним.
Двор. Во дворе ничего и никого. Чисто, травка повсюду. Окна есть, но плотно приперты дощатыми, одностворчатыми ставенками.
Ждем.
Вот стукнуло крытое крыльцо. О. Никодим выдвинулся.
– Здравствуй, мать! Гости петербургские скит хотят поглядеть. Пустишь, что ль? Ты ведь меня знаешь.
Мать Александра всмотрелась.
– И то знаю. Ты знакомый батюшка. Что же, пожалуйте. В сенях лесенка наверх. Пахнет свежестью.
Мы прошли в светлую келью через другую, такую же светлую, где стоит кровать, затянутая чисто и плотно белым полотном с кружевами у пола.
Чистота, доходящая до роскоши. На окнах цветы (фуксии), пол сплошь устлан разноцветными половиками, в стеклянном шкафике блестит посуда, ложечки приткнуты там же к полочкам, висят. Никакой духоты. Окна маленькие, особого устройства: верхнее стекло широкое и низкое, створ на половине. Вероятно, подъемные. В углу громадный киот, под ним, задернутые ситцевой занавесочкой, книги.
Скит, монастырь, – в котором как будто нет ни сестер, ни послушниц, одна настоятельница: так повсюду тихо и пустынно. Мы не только не встретили никого, но даже и следов живого человека не было.
Мать Александра занималась вышиванием лопастей для лестовок – треугольники, которые подвешиваются с обеих сторон к лестовке (раскольничьи четки) – по три с каждой стороны. Шила мать Александра по розовому бархату синелью. Тотчас же стала убирать работу.
– Шьете, матушка?
– Да, понемножку. Вот, уж очки надеваю. Обратилась ко мне.
– А у тебя тоже очки? Вон какие.
– Вы в мои, матушка, ничего не увидите. Взяла мое pince-nez, посмотрела.
– И впрямь ничего не вижу. Для чего же они?
– А для дали. У меня такие глаза, что вблизи видят, а вдаль нет.
Подумала.
– Гм… Несправедливые, значит, уж такие глаза.
В матери Александре – ни суетливости, ни смущения, – ни приветливости.
– Садись, пожалуйста. Поставить самоварчик?
О. Никодим спокойно и плотно уселся на диван. Мебель в келье была простенькая, чистая, – и старинная, прямо-спинная. Стол с белой скатертью, поверх скатерти белая же клеенка.
– Ставьте, матушка, самоварчик, чайку попьем.
Мать Александра – женщина лет 45, довольно полная, – но не слишком, круглолицая, чернобровая, черты прямые, красивые, серьезные. Но и серьезна она – не слишком; в лице, и в поступи, и во всем – достойная, холодноватая спокойность. На голове круглая бархатная шапочка, из-под которой на плечи, вдоль щек, складками падает черная манатейка. Черный сарафан, завязанный под мышками, белые рукава.
Тотчас же принесла самовар, вынула из шкафчика посуду, сахар и «землянику» – излюбленное заволжское лакомство, как мы после убедились: шершавые темно-розовые леденцы, подобие ягод, и вкус вроде земляники.
О. Никодим спросил, много ль сестер.
– Да мало, очень мало.
– А все-таки, человек пятнадцать?
– Какое! Сказать – всего шесть сестер. Помещение-то порядочное, а келейки пустуют.
– Что ж так? Не берете?
– Да кого брать? Хорошеньких-то негде взять, ну а… – то этого – прости Христа ради! – (поклонилась) – не хочется.
Мать Александра хотя и поклонилась, произнеся довольно смелое слово, но поклонилась только по христианской привычке покаяться, осуждая; само же слово она произнесла без всякого смущения и не по обмолвке.
– Нынче деревенские-то, – продолжала она, – одень их, да на гулянье пусти, а работать не хотят. Одень, – а потом замуж идут. Нынче в деревне каждая девушка под зонтом, как госпожа, да в калошах, а в избе – страм, да смрад, да есть нечего. И просятся – а не берем. – Не пьете разве внакладку?
Гости отказались от накладки.
Поговорили еще. О. Никодим, желая нам сделать приятное, стал заводить речь о Кормчей, об Антихристе, о том, о сем. Мать Александра говорила толково, но без особого увлечения. Книги свои, видимо, читала.
Пока мы грешили чаем, – она пила из чашки горячую воду, прикусывая сахар.
– А покажи-ка нам, мать, моленную-то, – сказал, наконец, о. Никодим. – Моленная-то у вас больно хороша.
– Что ж, пожалуйте.
Опять без приветливости и без смущения.
Прошли темноватыми, уже другими, сенями. И здесь была вкусная, свежая душистость. Не то сухими травами, не то новым деревом пахло.
Моленная на ключе. В самом деле – как хороша!
Просторная, высокая горница, – даже точно две вместе, – потому что налево, посередине стены, выступ и белая колонка.
Направо окно. Вся стена против входа занята образами, сплошь. Образа идут и по боковым стенам.
Прямо – как бы аналой, скорее – престол, потому что ниже аналоя и квадратный; за ним свеча, желтая, толстая. Образа иконостаса, – темные, большие, – дают ощущение странной близости к ним; вероятно, потому, что повешены низко и что в моленной нет церковного амвона со ступенями. Громадные, черные лики, только белки глаз выступают.