И Дементьев усмехнулся.
О. Мефодий весь съежился и странно поглядел на него. Совсем стало темно, и лицо Дементьева едва белело под сиренями. Оба замолкли и долго молчали. О. Мефодию было не по себе.
Помолчав, он зевнул притворно и сказал:
– Пора, что ли, в домы. Свежо становится. Дементьев не трогался с места и молчал. Потом сказал негромко:
– Видишь, отец. И поговорили мы с тобою, а настоящего сообщения между нами не произошло. Каждый о своем.
– Нет, что ж… Конечно, и тут он, дьявол, много виноват.
– Да… дьявол… – Дементьев опять помолчал. – Спрошу я тебя, отец: ты в Бога веруешь?
– Что это, Господи! У монаха спрашиваешь! В кого же верить еще! Верую и исповедую.
– Веруешь. Ну и что ж?
– Ну и ничего.
– Вот видишь – ничего. Вот она где беда, почему у нас с тобой сообщения нет. Вы веруете – и ничего, жизнь себе ползет к худу, вы только ушли от нее, мимо нее к своему худу припали. А уж если б мы верили, вот я бы, скажем, верил – уж у меня бы не «ничего»! Уж я бы не допустил, чтоб оно все к худу шло! Уж это бы у меня переменилось?
– Чего переменилось-то? Сам говорил, – смерть-то твоя ведь все равно пришла бы?
– Смерть? Хорошо рассуждаешь, отец! Значит, не веришь, что, как там у вас, «смертию смерть поправ»?.. И ты не веришь? Вот оно, «верю – и ничего»!
О. Мефодий смутился, кашлянул.
– Ну уж ты… Это я ведь твои же слова… А мы верим. Недостойны мы, конечно… Оттого и бывает некоторое смятение ума, и страхи… Мы верим. Как же не верить?
Опять они помолчали.
– Вот что, о. Мефодий. Попрошу я тебя… Если случится… Если кончу я где жизнь… Постой, постой, довольно ведь мы толковали… Так вот, если я… Ты уж помолись за меня, как там знаешь. Помолишься?
О. Мефодий испуганно взглянул на собеседника и робко проговорил:
– Что ж… Оно, конечно, не полагается…
– Не полагается? Не может быть! Ну спроси, благословись! Настой, чтоб позволили! Как же вам не молиться? Что ж это?
– И многие находят несправедливо. За кого ж и молиться? Я благословлюсь у о. настоятеля… Бывали примеры… – Да что ты, право, Николай Павлыч! Грех-то, подумай! Ведь отвечать надо будет!
– Ну, оставь, – устало сказал Дементьев. – Уж перетолковали. Ночь поздняя. Пойдем покуда.
Они вместе двинулись по темному кладбищу. Воздух был нежный, душистый: пахло весенней землей, тополевыми почками и еще какой-то грустной и томной сладостью, – так часто пахнет на кладбищах. Бледные большие звезды задрожали вверху. Дементьев шел, опустив голову. Может быть, он думал, что и весна – к худу. Ведь кончится ее рассвет – осенью.
Когда друзья расставались, Дементьев еще раз сказал о. Мефодию:
– Ты прости, коли я напугал тебя. О чем просил – не забудь. Не думай, что я, может, чертово марево; я, может, и настоящий…
Не раз еще сходились они под сиренями, но разговоры не налаживались. А через неделю Дементьев, точно, повесился в дальней роще, у реки. Объяснили это тем, что он не имел средств к существованию и страдал ипохондрией. О. Мефодий со слезами просил о. настоятеля благословить его молиться за скончавшегося. О. настоятель был в затруднении и обещал снестись с епархиальным преосвященным. Неизвестно, чем это кончилось.
Главное свойство Саши-недотыки – или, иначе, Саши-баронессы – была ее постоянная, почти непрерывная, влюбленность. Десяти лет сдала ее какая-то дальняя «тетенька» мастерице на обучение, и там забыла. Впрочем, и Саша забыла тетеньку. Жилось у мастерицы недурно, вероятно, потому, что Саша сразу же, чуть не с десяти лет, стала влюбляться. В кого попало, в хозяйского кота, в молочника, в корсажницу-Лизу, – и почти не замечая измен. Влюблялась смутно, без понимания, но было весело. А когда подросла и начались разговоры с подругами, скверные разговоры чистых девушек, – влюбленность ее еще обострилась, стала резче, понятнее, томнее – и веселее. Впрочем, в Саше не было ухорства, и цинических разговоров она не любила, потому, что, влюбленная, была именно томна.
С пятнадцати лет к ее влюбленностям стала было примешиваться грусть и злость: не так уже казалось весело глядеть из окошечка да вздыхать. Но через год ее наконец соблазнил приказчик из винного склада, и все опять пошло очень весело. Вернее сказать – Саша соблазнила приказчика, а еще вернее – что и вовсе никакого «соблазнения» не было. Просто пошла Саша под вечер за нитками и в темных воротах встретила приказчика, который жил в том же доме и в которого она уже несколько дней была влюблена. У нее подкосились ноги от любви и, прислонившись к стене, она только вымолвила: «Ах!» Приказчик ее поцеловал, а потом позвал прогуляться (дело было весной), на что Саша тотчас же согласилась. Гуляя, приказчик сказал Саше, что недурно бы зайти в Пекин, а он ее угостит пивом. Вот тут, сейчас за углом, и все у него там знакомые… Саша и на это тотчас же согласилась.
Но в Пекине приказчик, после Пива поглядев на Сашино детское, совсем круглое личико с ямочкой на подбородке, вдруг разнежился, и оробел – и осмелел, и внезапно воскликнул:
– Нет, что это! Здесь нам с вами некультурно. И не слесарь я какой-нибудь, слава Богу! Жалованья на наш век хватит. Едем в «Москву»!
Поехали в гостиницу «Москву» и там ночевали в хорошем номере. Саша тонула в блаженстве совершенной любви, закрывала глаза и только твердила, обнимая приказчика за шею: «Ох, миленький! ох, миленький!» А приказчик, потрясенный Сашиной нежностью, миловидностью и покорной пылкостью, говорил не без растерянности, что «сроду еще не бывал так влюблен».